Особенно мне пастушки-близнецы нравились. Сыны одной из кухарок. И сама она баба неглупая, и муж у нее дельный, и дети смышлены. Ладно у них вдвоем все получалось. Со стадом ловко выходило. А начнут на рожках играть, так даже душа моя заледенелая оттаивала.
Подружилась с ними Малушка. Она с кем хочешь подружиться могла. Маленькая, а мудреная.
Ни ключника, ни посадника в Ольговичах не было. И все управление нехитрым хозяйством было на старом варяге Алваде. Варяг считался конюхом, жил в теремке бобылем, выдавал по нужде коней закупам и рядовичам, решал все споры и тяжбы, приглядывал за порядком, по осени отправлял в Киев ругу, а прошлой зимой, изрядно откушав браги, замерз до смерти под воротами коровника.
На его место меня и отправила княгиня Киевская. Подальше от города, от его смут и соблазнов. Видно, ей так спокойней было.
На всю деревеньку снедь готовили три дородные кухарки, а помогали им в этом четыре стряпухи и три посудомойки, как раз десять человек. В посудомойках сестренка моя ходила – Малуша, а с ней Владана и Загляда. Так варяжка Киевская захотела княжну Древлянскую унизить.
По привычке, местные обитатели стали считать меня за главного, и все деревенские хлопоты легли на мои плечи. И пошла жизнь тем же порядком, что был заведен еще Алвадом: с утра до вечера работа на коровнике и в поле, а ввечеру правеж. На нем мне приходилось разбирать все накопившиеся за день споры и разногласия, поощрять правых, наказывать виноватых и распределять работы на следующий день.
И чувствовал я себя тогда, словно на Родине. В Коростене. Вспоминалась наука отцова о том, как народом своим управлять, чтоб и ему хорошо было, и сам в достатке оставался. Грезилось порой, будто вновь ко мне княжение мое возвернулось. Только княжество мое было крошечным совсем, ну, так это, может, и к лучшему. С большим бы я и не справился.
Когда трудно становилось верное решение принимать, я с отцом советовался. И пускай был он далеко, в полоне любичском, но мне казалось, что слышит он просьбы мои. И за меня в своем далеке переживает.
Не знаю, так ли я споры деревенские рассуживал, только после правежа общая трапеза накрывалась в горнице теремка, на которой как правые, так и виноватые сидели за одним столом, довольные тем, что все по Прави.
Я, как понял, что в управляющих очутился, первым делом девок своих от грязного дела отстранил. Только старшая кухарка возразить попыталась. Она ожогом красным на щеке красовалась, это ее Владана, как бы ненароком, кипяточком пришпарила, чтоб сестренку мою не забижала, оттого и злилась, видать. Но старик ратник ее быстро приструнил.
– Добрый нам в управу хозяйкой прислан, – изругался на пришкваренную дед Веремуд, – так что слово его в Ольговичах словом хозяйским считать должно.
– А кто посуду мыть да котлы драить будет? Ты, что ли? – не унималась баба.
– У тебя еще стряпухам делать неча, – возразил ей Веремуд. – Масла в кашу не докладывают. Сами трескают. Ишь отожрались, как коровы.
– Тебе, дед, не о каше, а о дороге в горы Репейские помышлять надобно, – голос подала одна из стряпух.
– Да я тебя, дурынду, еще переживу! – взбеленился дед. – А ну! Цыц, мокрощелка! Моду взяли на мужиков хайло отворять! Распустил вас Алвад, так Добрын махом окоротит! Ведь так, Добрый?
– Окорачивать я особо никого не собираюсь, но только слово мое крайнее. И раз сказано, что Загляда с Владаной в сенных походят, а Малуша при мне останется, значит, так тому и быть. Пойдем, сестренка, – обнял я Малу и в теремок ее повел, а за спиной услышал голос Загляды:
– Что, бабоньки? Поизмывались вы над нами всласть? Теперь наш черед пришел…
И жизнь в деревеньке покатилась дальше. Загляда в Ольговичах коростеньские порядки навела. Хорошо знала дела хозяйские дочь Домовита-ключника. Народ пороптал чуток, а как понял, что от древлянского управления им лучше стало, так и притих.
Владана княжну бывшую уму-разуму учила да всяким бабским премудростям. Я конями занимался да бражников от хмельного отваживал. Лук со стрелами себе собрал, на охоту похаживал – с дичиной трапезы наши ежевечерние веселей стали. Даже Веремуд своим беззубым ртом с радостью косточки утиные да заячьи обсасывал и порядки новые нахваливал.
Спокойной была жизнь в Ольговичах, размеренной и неимоверно скучной. Ну, да мне эта скука на руку. Хорошо в тиши думается. А подумать было о чем.
Пару раз Кветан наведывался, один раз по лету за маслом коровьим приезжал, другой раз по ледоставу – ругу забирал. Про дела киевские рассказывал.
Неспокойно было в стольном граде. Видно, натирало полянскую шею варяжское ярмо, потому и старались киевляне из-под пяты находников выбраться. Возмущений много было. И хотя бунтом они не вспыхивали, однако и мирной жизнь на Руси назвать было нельзя. То люди лихие обоз варяжский перехватят, то ратника в реке с горлом перерезанным выловят. А в конце прошлого лета северяне с вятичами ругу отказались в Киев отдавать, мол, нам с хазарами сподручней, Каганат с нас не так много дерет, да еще и пути в страны полуденные для нас открыл.
Пришлось Свенельду снова Чернигов боем брать, словно не русским город был, а свободным.
Может, поэтому, а может, по другой причине, только Ольга со Святославом в своем стольном городе не показывались. В Вышгороде, за стенами крепкими, сидели. Боялись оттуда нос высунуть.
Я Кветана слушал, а сам на ус его рассказы наматывал. А когда он уехал, долго размышлял над услышанным. Понятно же было, что княгиня Киевская меня подале упрятала, чтоб волнения в настоящую свару не переросли. Не зря же Путята меня хотел умыкнуть, когда отца из Любича высвободить не вышло. Человек приметный нужен был, словно пастух стаду. Даже если за собой он повести не сможет, так вместо свято [47] сгодится. Чтобы трясти его, словно дерьмо на лопате, да всем показывать. Только не чуял я в себе силы пастухом стать, а чучей [48] безмозглой быть не хотелось. Оттого и сидел я пока в Ольговичах. Выжидал. Все рядил, как же сделать так, чтоб и волки сытыми были, и овцы не перевелись. Искал ответы на вопросы, которые сам себе задавал, и не находил. Пока не находил.
Пока.