– Ничего. Ты ступай, ожог маслом конопляным смажь, а с гостями я сам разберусь.
Вышел я из дома. Морось. По телу мурашки пробежали, и с грустью вспомнилась мне теплая постель, что я давеча оставил. Холодком утренним весь сон из меня разом высадило. Вдохнул я полной грудью и к воротам направился.
Здесь мальчишка дворовый Полкана за ошейник едва сдерживал. Тот хоть брехать и перестал, однако все из мальчишеских рук вырваться норовил да к притворам воротным кинуться.
– Тише, тише, Полкан, – уговаривал отрок кобеля.
– Что тут у тебя, Мирослав? – спросил я.
– Да вот, боярин, люди ждут, а этот, – кивнул он на пса, – никак их на двор не пускает.
– Ну, у него работа такая, – заступился я за Полкана. – Пока солнышко не взошло, он на дворе за хозяина.
– Так уберете вы кабыздоха али нет?! – из-за ворот окрик послышался.
– Чего надо-то? – выглянул я на улицу.
В зябком полумраке смутно вырисовывались три неясные фигуры. Двое в шишаках остроконечных, копья над ними топорщатся, рослые и статные. Сразу видно, что из гридней. А между ними еще один человек: роста невеликого, одет в сермяжку неброскую, руки за спину заложены, а на голове странное что-то – на волосы растрепанные не похоже, да и на шапку тоже, впотьмах сразу и не разглядеть.
– Здоровы ли, молодцы? – поприветствовал я ратников.
– И тебе здоровья, Добрын, – отозвался один из ратников.
– Вот, боярин, – сказал второй. – Княгиня велела тебе полонянина на руки сдать. Примешь?
А у меня отчего-то сердце сжалось. Замерло на миг, словно с ритма сбилось, постояло немного и… снова застучало.
– Да, – сказал я поспешно. – Конечно, приму.
– И еще матушка передать велела, что слово свое крепко держит.
Развернулись ратники и в темноте сгинули.
– Претичу от меня кланяйтесь, – крикнул я им вслед, а сам осторожно к полонянину подступил.
Понял я, почему мне странной шапка на нем показалась. Вовсе не шапка это была, а мешок холщовый. И мешок этот голову и лицо человека закрывал, и на шее веревкой стягивался.
– Так ведь и задушить недолго, – прошептал я и трясущимися руками принялся узел на веревке развязывать. – Ты потерпи только, – приговаривал, – сейчас я… сейчас…
А узел тугой да хитрый, все никак не поддается. Нож бы мне, так я бы его махом, но нет ножа. Потому и ломаю ногти, а пальцы, как назло, слушаться отказываются. От волнения это, видимо. И одна мысль меня буравит: «Почему он молчит? Почему молчит?»
Наконец-то ослаб узел, неподатливая веревка послушной стала. Потянул ее на себя, осторожно распустил, мешок вверх поднял и понял, почему он все время молчал – во рту кляп забит – тряпка грязная.
Вырвал ее с трудом.
Он ртом задышал тяжело, а потом просипел простуженно:
– Руки развяжи… свело… сил никаких нет…
– Сейчас, – я ему за спину забежал, а там опять веревка.
– Мирослав! – кричу. – Бросай кобеля! Ножик тащи!
– У меня с собой, – мальчишка в ответ. – Я его на всякий случай взял, когда на стук выскочил. Забоялся, что могут лихие люди наведаться, – и здоровенный кухонный тесак мне протягивает.
– А Полкан?
– За калиткой он. Сюда не достанет.
– Хорошо, – говорю. – Справный ратник из тебя выйдет, коли сразу цену оружию понял, – а сам лезвием, да по веревке. – И ножик у тебя точеный.
– Я его об камень точу, – хвастает мальчишка, а сам с любопытством незнакомца разглядывает.
– Иди, Полкана попридержи, – говорю ему.
Шмыгнул Мирослав в калитку, на пса заругался, а я веревку на землю скинул, полонянина из пут высвободил, повернулся он ко мне, в глаза взглянул, словно впервые увидел, и сказал:
– Ну, здравствуй.
– Здрав будь, батюшка.
Обнялись мы накрепко, и показалось мне, что отец вроде как меньше ростом стал и в плечах поуже. А может, это я вырос?
Застонал он от моих объятий.
– Что такое? – выпустил я его.
– Рука же у меня. Рана старая расшалилась. Ты уж не обессудь, сынко.
– Что ты, что ты…
