в кавычки, потому что без кавычек оно звучало бы глупо, как глупо и нелепо звучат другие подобные слова из инфантильного словаря научной фантастики, рассчитанного на невзыскательный вкус подростка. Но Гоша и был в сущности подростком, и это слово не резало его слух, а, как казалось Гоше, вполне подходило, чтобы придать вечно небритому водопроводчику таинственный вид и включить его в один ряд с персонажами книг, которые Гоша брал в районной библиотеке.
Но только наступила ночь и я уснул под новым байковым, купленным в «Пассаже» одеялом рядом с посапывающей Анютой, как в мой будничный сон тихо вошел монтер (он же водопроводчик) и начал налаживать связь с иным измерением, которое послало этого не успевшего побриться человека (в мужской парикмахерской на углу Щорса и Гатчинской вечная очередь). Все было логично, кроме одной детали: наяву моя картина стояла в мастерской, а во сне она вдруг оказалась в нашей с Анютой комнате, где ей было бы не поместиться из-за малого метража и обилия мебели.
Дядя Вася, он же пришелец (на этот раз без кавычек, сны кавычек не признают), стал объяснять мне, что он хочет мне помочь войти в картину, но для этого сначала надо подключить мой лес к той находящейся рядом Вселенной, где несколько иная геометрия, не совсем согласованная с нашими привычками.
По-видимому, во сне я стал метаться и кричать, и Анюта милосердно разбудила меня своей пухлой, кустодиевской рукой. Она разбудила меня, и я снова уснул. И снова оказался наедине с дядей Васей, уже сумевшим наладить связь и подключившим мою картину к другому миру, который, совсем как в древней легенде, звал меня.
17
Случилось так, что действительно ко мне пришел монтер (он же водопроводчик) дядя Вася, и пришел не во сне, а наяву, и не на квартиру, а в мастерскую. Привело его ко мне не столько дело, сколько нужда. Монтер пришел занять у меня трешку. Я понял, для чего ему понадобилась трешка, но отказать не сумел. Дядя Вася взял мою трешку, и тут я посмотрел на его лицо. Лицо как лицо, как все давно не бритые, помятые жизнью и привычками лица. С таким лицом пороха не изобретешь. Где уж тут другое измерение?
Дядя Вася ушел, но, прежде чем уйти, бросил взгляд на мою незаконченную картину.
– Мыслимое ли дело, – пробормотал он, – написать лес. В этом нарисованном лесу можно и заблудиться.
Это сказал дядя Вася, монтер (он же водопроводчик), якобы присланный другим измерением в наш слишком обыденный мир. Но, по-видимому, присылая его сюда, другое измерение позаботилось о том, чтобы придать ему незаметную внешность, не бросающуюся в глаза.
Но только наступила ночь и я уснул, как он опять вошел в мой сон, и не только для того, чтобы вернуть мне занятую утром трешку, а поговорить со мной по душам.
– Хочешь попасть в другое измерение? – спросил он своим простуженно-сконфуженным голосом и почему-то подмигнул.
– Естественно, хочу, – ответил я. – Ведь я художник. Обыкновенный художник. Не Рембрандт и не Эль Греко. Член Союза художников. Но большим, очень большим художником, вроде Эль Греко, это удавалось. Им удавалось…
– И тебе удастся, – перебил он меня, – потерпи, Вот я займусь твоим «Лесом» и налажу связь.
– С кем и с чем?
– Не торопи меня. Что за дурацкая привычка торопить других и самому спешить как на пожар. У нас там не торопятся и не суетятся.
– Где это у вас?
– В том измерении, откуда я прибыл.
Я рассердился. Тоже мне, другое измерение. Приехал из Боровичей или со станции Мга, а разыгрывает из себя пришельца.
Тут я проснулся. Проснулась и Анюта. Но я не решился рассказать свой сон. Боялся упрека, что «пыльным мешком ударен». Смягченный синоним того, что у меня не все дома.
После фантастического сна реальность показалась мне почему-то прекрасной. Анюта в ночной рубашке, зевая и подрагивая, подошла к зеркалу, сразу же отразившему ее полные руки, пухлый рот, синие глаза, весь ее земной и одновременно небесный облик, созданный природой словно бы в соавторстве с такими несхожими мастерами, как Кустодиев и Александр Блок. Да, тут не обошлось без Блока, присовокупившего к земной плоти свою неземную лирическую мысль.
Она стояла, делясь, троясь, четверясь, и вдруг, повернувшись ко мне, спросила:
– Ну, а как твоя кукушка? Еще кукует?
– Кукует, – сказал за меня мой голос, не то извиняясь, не то оправдываясь.
Это был голос, мой голос, но отделившийся от меня, словно передаваемый по радио или по телевизору, голос странный и неприятный, как голос внезапно возникшего и приехавшего из другого города братца- близнеца.
– А знаешь, – и лицо Анюты стало еще более кустодиевским и земным, – я не хочу, чтобы она куковала. Не хочу! Понял? Я хочу, чтобы этого не было.
– Чего не было?
Она не ответила мне. Но за нее ответило зеркало, показавшее ее улыбку, отвергавшую все выходящее за пределы обыденного, как отвергала когда-то вульгарно-социологическая критика все, что было хоть чуточку оригинальным и поэтичным.
Да, это была реальность, хотя и выглядывающая из волшебного зеркала, но самая настоящая реальность, наступившая сразу после фантастического сна, в котором монтер дядя Вася возвращал мне помятую трешку и налаживал связь.
Реальность? Несомненно реальность, и даже больше того – обыденность. Но у этой обыденности было обличье самого настоящего и доподлинного сна. Я убедился в этом, когда пришел в мастерскую. Смирнов уже был на своем месте, стоял возле холста и писал очередной натюрморт, хмелея от желания уподобиться Сезанну. Занятый своим натюрмортом, он не заметил меня. Но тут я его окликнул. Я хотел узнать, откуда в