Пока она явно не хотела, не скрыв от меня своего желания остаться в большом трехмерном мире и не отражаться в другом, портативном, который без труда можно положить в портфель. Нет, она не выразила желания разделить свое бытие между двумя сферами, словно мир моего рисунка мог принести ей ущерб и забрать с собой какую-то часть ее существа.
Минуты убегали от меня, приближая конец сеанса, после чего должна была вернуться житейская проза. Эту прозу я столько раз пытался преодолеть с помощью кисти или карандаша, создававших тут же другое измерение, дразнившее своей мнимой гармонией.
На этот раз я ждал от своего карандаша помощи отнюдь не иллюзорной. И случай вдруг подобрел. Упал альбом. Стюардесса подняла его и, подавая мне, еще раз взглянула на свое изображение.
– Ни чуточки не похоже, – сказала она.
– Нет! Нет! Сходство есть, – поспешил мне на помощь сосед. – Да еще какое!
Я ухватился за слова соседа как за соломинку. И все кончилось тем, чего я желал. Она записала номер теле-. фона моей мастерской и обещала позвонить, когда я вернусь из творческой командировки.
4
Она позвонила мне как раз в тот день, когда меня выбрали членом месткома. Я никак не связываю эти два события, а просто располагаю их во времени, так как других более значительных событий в эту пору в моей жизни не произошло. Да я и не стремился сгущать свое бытие, протекавшее с той замедленностью, которая меня вполне устраивала. Случалось, что и меня застигал час пик где-нибудь на Невском, в переполненном троллейбусе, автобусе или метро, когда люди неизвестно почему спешат догнать покой, ожидающий их дома, догнать его, словно этот покой и уют, не дождавшись их возвращения, исчезнет, и квартира с тихими, добрыми вещами превратится в тот же недобрый троллейбус или автобус с теснотой, отнюдь не располагающей к созерцанию.
Я никогда не спешил даже у входа или выхода метро, заранее зная, что покой терпеливо ждет меня в мастерской, у загрунтованного холста, где с помощью купленных в магазине «Всекохудожник» кистей и красок я должен соприкоснуться с собственной мыслью, уже отделившейся от меня и смотревшей на меня с холста с таким видом, словно я был ее не достоин.
Это удивительное отделение мысли от ее создателя принято называть творчеством. Действительно, люди нашли слово, чтобы выразить, а значит, укротить и усмирить нечто отнюдь уж не такое простое и недвусмысленное.
Это общение с собственной мыслью иногда достигает большой страсти, когда художник забывает о себе и окружающем, отдав всего себя работе. Именно в такой, совсем неподходящий момент мне позвонили из месткома и напомнили о профсоюзном собрании.
И только я вернулся к прерванному свиданию со своей мыслью, как снова раздался телефонный звонок. Раздраженный, я схватил трубку и крикнул сердито:
– Слушаю!
И тут я услышал голос, который мне вернула действительность, наконец-то вспомнившая о том, о чем я ни на минуту не забывал.
Уж не разговаривало ли со мной пространство, оторвавшееся от грешной земли и находящееся над облаками? Оно было одновременно тут, рядом, и далеко-далеко и, будучи невидимым, пыталось выдать себя за неведомое. Но у неведомого и невидимого был молодой женский голос, который каждый раз, когда самолет отрывался от земли, пытался заговорить бездну, простершуюся под ногами пассажиров. Сейчас этот голос пытался заворожить мои чувства, словно под моими ногами был не деревянный пол шестого этажа, а нечто куда более зыбкое и неустойчивое.
Мир вдруг потерял всякие опоры. Она что-то говорила мне, и я не сразу понял, что это были совершенные пустяки, информация не богаче той, которой азартно делятся домашние хозяйки, вкладывая значительность в такие мировые события, как покупка овощей на Сытном рынке или насморк, грозивший перейти в легкий грипп.
Вот о насморке и легком гриппе она мне и сообщила, жалуясь на коварный ленинградский климат, который каждый раз мстил ей за то, что ей нравится юг. Но ведь она, в сущности, и жила между севером и югом, то ступая на землю, то вновь поднимаясь к облакам, еще более привычным, чем подстриженные липы на улице Софьи Перовской, где она пребывала в свободные от работы дни.
Женский голос, игравший с незначительными фактами и со мной, казался мне значительнее самого мироздания, которое для того и осуществлялось, чтобы с собой принести этот миг, уже длящийся несколько минут.
На другой день с букетиком, занятым у Смирнова, я и отправился на свидание с Анютой и долго поджидал ее на самом многолюдном месте Ленинграда – у дверей большого универсального магазина, для краткости всеми называемого ДЛТ.
Она торжественно выплыла ко мне, как и тогда в самолете, выйдя из туманной неизвестности и превратив весь мир в декорацию, в скромный и неназойливый фон, так подходивший к ее легкой фигуре, одновременно типичной и живой, но так удивительно совмещавшей повседневную конкретность ультрасовременной девушки с чем-то архаично-духовным, словно перенесенным в наш век из эпохи полуэфемерных мадонн, ундин, психей и эвридик, часто дразнивших наше воображение и углублявших плоский прозаический мир.
Мы говорили об обыденном; я о том, что меня выбрали в местком, она о том, что поссорилась с соседкой по коммунальной квартире. И тут же изобразила соседку, ее огромный бюст и толстый нос с широкими ноздрями, а заодно и ее блатмейстера-мужа, работавшего оценщиком в комиссионном магазине. Это была попытка пригнать друг к другу два мира: ее мир и мой мир, как будто бы случай или судьба уже приготовились к событию, много дней спустя освященному, благословенному и пронумерованному служащим Дворца бракосочетаний.
ДЛТ – это тоже своего рода дворец, где происходило свидание множества людей со множеством вещей, самоуверенно расположившихся на прилавках и за ними. Но меня редко тянуло к этим вещам, созданным современной техникой для возбуждения потребностей, иногда излишних, в некоторых случаях вызванных скорее тщеславием, чем крайней нуждой, и совсем не дешево обходящихся обществу, а еще дороже природе.
Только в XVII веке вещь по-настоящему открылась человеку, не без помощи, впрочем, голландских художников, умевших передать материальное бытие во всей чувственной и конкретной полноте. Но все эти