Нас окружают простые, но красивые вещи, мы видим на улице деревья и дома, которые хотя и пребывают рядом, но зовут нас то в прошлое, то в будущее, выражая дух города, где жили Пушкин и Ленин, Достоевский и Киров, где все оттенки истории и современности слились в поэму, которую выражает мудрая тишина, проникающая в наше сознание сквозь грохот и шум. Эта тишина и этот шум разговаривали со зрителями с помощью цвета и линий, вовлекая каждого в ту гармонию и в тот ритм, какой ловишь, идя по набережным Невы или проходя мимо новых многоэтажных домов Охты, проспекта Энгельса и Жореса.
Глядя на картины Андреевой, что я могу сказать о своих? Мой «Лес» висел, слава богу, на другой стене. По-видимому, он не очень-то понравился зрителям. Немногие задерживались возле него. Но тот, кто задерживался, чего-то искал в картине. Чего? Может, он смутно чувствовал и смутно догадывался о том, о чем догадался Мараджев, сидя в моей мастерской.
Портрет кандидата химических наук Мараджева висел тут же, рядом с «Лесом». Умное узкое характерное лицо и усмешка. Вся суть усмешки заключалась в том, что она играла с чувствами зрителя, как бы вовлекая его в извечный спор, который ведет сидящий в нас Фауст с Мефистофелем, умеющим искушать неискушенные умы слишком молодых, не знающих жизни людей.
Возле этого портрета всегда можно было увидеть людей, разумеется еще не достигших сорокалетнего возраста, внешне очень похожих на Сезанна, Ван-Гога, Гогена, Мане и даже молодого Пикассо, у которого тоже была занята ими на время наружность. Своей заимствованной внешностью эти молодые люди как бы отрицали самих себя, становясь кем-то вроде исполнителей ролей, живя заемной и чужой жизнью.
Им нравилось узкое скептическое лицо Мараджева, и в его усмешке они искали то, что можно было занять для себя, уже воображая себя умными в кредит.
В обзоре выставки, опубликованном в «Вечернем Ленинграде», критик упрекнул меня за неудачный выбор модели для портрета. Но он зато похвалил мой «Лес». Критик нашел в моем пейзаже мечтательность, напоминающую лиризм Коро и фантастичность уэллсовской «Калитки в стене». По мнению критика, «Лес» манил зрителя, манил, но не заманивал, в какие-то романтические глубины неизведанного (и запредельного), звал к открытиям в разных сферах – как духовных, так и физических. Критик обмолвился и о том, что напрасно думают некоторые о нашей Земле, что она якобы стала со всех сторон изведанной и обследованной планетой и всегда равна самой себе. Нет, на Земле еще много тайн, беспокоящих смелые души исследователей.
Но после этих довольно сильных, может быть чрезмерных и незаслуженных мною, похвал критик снова возвращался к портрету, по его мнению неудачно названному «Современный скептик». В том, что это был скептик, критик нисколько не сомневался, но современный ли? Нет, он уж очень походил на известного персонажа бессмертной поэмы Гете и, значит, был модернизированной иллюстрацией чужой гениальной, но слишком вульгарно усвоенной мысли, а не отражением действительности, где вряд ли возможен такого рода отрицатель, абстрагированный от всех других человеческих черт и весь ушедший в ядовитое и загадочное движение губ.
Может, критик был по-своему прав. Ах, это выражение тонких губ, складывающихся в усмешку, как только обладатель усмешки встречал меня! Уж не принесла ли Анюта меня в жертву своей женской болтливости, не рассказала ли о моей странной привычке – проходить через холст и появляться в другом измерении, а затем снова, как ни в чем не бывало, возвращаться домой из своей более чем загадочной командировки. Обладатель насмешливых губ выражал недоверие в возможность такого рода вояжа, говоря старинным, давно вышедшим из употребления слогом. Но может, он не верил не только в слишком пластические свойства пространства, зная, как химик, природу всякого вещества, но не верил и в специфику искусства, в его безмерную силу, в его умение в одном фокусе воспроизводить разные миры и времена?
Но вернемся к статье, где много места было уделено работам Андреевой. Работы Андреевой явно нравились критику, готовы были привести его в восторг, но, чтобы умерить свои щедрые похвалы, критик упрекнул ее в ассоциативности художественного мышления, обвинив в попытке перенести приемы поэтической лирики на холст, в живопись и графику – искусство чисто пространственное и, в отличие от поэзии, вряд ли имеющее право вторгаться в чужую область.
Как и все другие участники выставки, я много времени проводил в выставочных залах и, пользуясь тем, что меня мало кто знал, внимательно прислушивался к отзывам публики. Иногда, правда, меня тревожила мысль – нахожусь ли я в эти часы в единстве с законами этики, не уподобляюсь ли в чем-то анониму, писавшему злые и несправедливые письма, чтобы испытать удовольствие от своего инкогнито, от способности быть пластичным и растворяться в неведомом, проникая в чужую, постороннюю жизнь. Я тоже пытался проникнуть в не предназначенные для меня мысли и слова, высказанные о моих картинах, а значит и обо мне, людьми, не подозревающими, что я стою с ними рядом. Одна дама с величавым лицом и пышной прической, похожая на короля Людовика XIV, обозвала меня халтурщиком, сказав громко, чуть ли не на весь зал, своему отнюдь не глухому мужу, что я написал свой «Лес» за два дня, торопясь попасть на выставку, и показала пальцем, обутым в тугие кольца и перстни, на якобы еще не просохшие краски.
Тут я не выдержал и, изменяя своему инкогнито, сказал:
– Вы ошибаетесь, гражданка, эту картину я писал больше пяти лет.
Она не растерялась и ответила:
– Тем хуже для вас и для вашей картины. Значит, вы не можете оправдать ее недостатки тем, что вас торопил выставком.
– Меня никто не торопил. И если вы что-нибудь смыслили бы в искусстве, вы поняли бы, что этой своей картиной я борюсь со спешкой, халтурой, суетой.
Дама обиделась, сказала, что она работает в Эрмитаже и лучше других может судить о том, имеется ли у человека талант или вместо таланта есть только самоуверенность и тщеславие.
Муж, по-видимому, пожалел меня и увел свою разъяренную супругу в другой зал.
Я стоял и смотрел на свой пейзаж уже не своими глазами и даже не глазами критика, а глазами дамы, похожей на Людовика XIV, использовавшей против меня авторитет Эрмитажа, в котором она работала. Но кем работала? Может, машинисткой или билетершей? Только у билетерш бывают такие величественные лица, – наверное, от сознания значительности своих обязанностей.
На другой день я не пошел на выставку, а провел его вместе с Анютой, сопровождая ее по магазинам. Я уже упоминал о том, что я не люблю магазинов, особенно кондитерских и галантерейных, которые демонстрируют свою избыточность, отнюдь не всегда вызванную истинной необходимостью и свидетельствующую, что существует еще много людей, потворствующих своим подчас слишком тщеславным и легкомысленным желаниям.
Анюта относилась неодобрительно к моим несколько аскетическим пристрастиям, свойственным многим художникам, всегда готовым принести в жертву излишнее ради необходимого для напряженной духовной