Тамарцев, как всегда замирая от удовольствия, слушал этого человека. Он любил, мало того, обожал его и одновременно сердился на него. Он любил его за ум, за талант и сердился за его характер. Он был умен, как дьявол. За глаза его все называли Архиерейская Борода. А в глаза? Кто посмел бы ему это сказать? И вот сейчас в его насмешливых глазах циника и честолюбца светилась мысль, сильная и дерзкая мысль, способная проникнуть в самую суть любой, самой сложной проблемы…
И за эту мощь и силу его мысли Тамарцев почти готов был ему простить все неприятности, которые тот ему причинил.
Мозг! Да, действительно, это космос, духовная бесконечность, интеллектуальная вселенная, заключенная в черепную коробку. Этот бородатый циник ничего на свете не уважает, ничему не поклоняется, кроме человеческого мозга. Но он уважает мозг вообще, мозг как инструмент познания, созданный эволюцией и историей, но не мозг в частности, не мозг отдельного человека.
Мастерство великолепного экспериментатора и ум выдающегося теоретика он совмещал со склонностью к сомнительным поступкам. В свое время он организовал письмо в газету, подписанное сотрудниками его лаборатории, против научно-фантастического романа, написанного Тамарцевым. Его мало интересовал роман и научная фантастика, но ему хотелось подставить ножку Тамарцеву как физиологу, имевшему свои взгляды, отстаивавшему их и не согласному со взглядами Архиерейской Бороды.
Сейчас он был занят двумя проблемами: созданием «искусственного мозга» и попыткой свалить директора института – человека непокладистого, упрямого, независимого, не хотевшего плясать под дудку Бородина. Обе проблемы его занимали почти в одинаковой степени. Но когда он стоял на трибуне, все забывали, что он честолюбец. Забывали и его друзья (их было мало), и его враги (их было много), забывали седые члены-корреспонденты и молоденькие аспирантки и лаборантки. И вероятно, он сам забывал. Он забывал обо всем – о заявлении на директора, только что посланном в Президиум Академии наук, о беспринципных переговорах с двумя бездарными и неумными профессорами, недовольными директором за то, что директор недоволен ими. Он забывал обо всем, кроме человеческого мозга – феномена из феноменов, удивительного инструмента, охватывающего универсум, проникающего в суть бытия… Сходя с трибуны или выходя из своей лаборатории, он снова становился самим собой.
10
Обедала семья Богатыревых (и старшие и младшие) в один и тот же час. Так было заведено.
Но самый младший – Радик – частенько запаздывал, задерживался в лаборатории. Мать его за это не упрекала. Он был ее любимцем. Это она, когда переехали в только что выстроенный дом на улице Решетникова, выделила для Радика самую светлую, уютную, теплую комнату, ущемив интересы других членов семьи. Это она поставила в его комнату новый диван, оберегала сон Радика, а еще пуще – его бодрствование, запрещала музыку, пение и чересчур громкий смех, следила за тем, чтобы не мешали Радику заниматься.
А Радик занимался бы, если даже в соседней комнате гремел бы духовой оркестр. Ничто не могло помешать Радику работать, даже землетрясение.
В семье вся ее мужская половина интересовалась международной политикой и спортом. Здесь знали, какая футбольная команда осрамилась и был ли пристрастен судья. Здесь были осведомлены, с кем встречался на этой неделе генерал де Голль и с кем и о чем беседовал премьер Индии Джавахарлал Неру. Но наука в этот дом пришла недавно, пришла неуверенно, как малознакомая и слишком деликатная гостья, пришла, задержалась и из гостьи вдруг превратилась в члена семьи.
Пришлось потесниться спорту и даже международной политике. В лексикон рабочей семьи стали понемножку проникать непривычные слова: «эксперимент», «условный рефлекс», «ассистентка», «коллоквиум»… Иногда к обеденному столу приставляли еще один стол, принесенный из кухни. Это означало, что кроме членов семьи на вечерний чай остались приятели Радика – аспиранты и аспирантки.
Иван Степанович сразу же надевал очки и раскрывал «Труд». Но смысл статей и заметок терялся в громком смехе, в суете, в непринужденном веселье, и широкий газетный лист не в состоянии был спрятать Ивана Степановича от того незнакомого, странного, сложного и заманчиво-любопытного, что несла в семью эта молодежь.
Иван Степанович любил мир, который его окружал. В значительной мере этот мир был создан его собственными руками и руками его современников и друзей. Он любил свой завод. Все, что его окружало, было привычным, обыденным и в то же время вечно обновляющимся. Обновление в мир вносила работа, увлечение делом.
Эта молодежь тоже работала с увлечением, отдавая себя без остатка своему делу. Вот этот худенький и очень интеллигентный Миша занимался радиоцитологией, что-то там облучал, кажется клетку, и однажды по неосторожности облучил палец. Другой, что сидит рядом с Мишей, низенький и коренастый Новиков, в узких брюках, с усиками, по внешности пижон, стиляга, а на самом деле очень серьезный паренек, изучил пять языков, работает в лаборатории у профессора Тамарцева, ищет лекарство от болезни, считающейся неизлечимой, и не раз, как рассказывал Радик, пробовал всякие препараты на себе, не думая о вреде для своего пока еще крепкого организма. Третий – его не усадишь, всегда суетится, он родом с Кавказа, – жестикулируя, рассказывает о ракетах, кометах, спутниках и других мирах, словно он уже там побывал. Бесстрашный парень. Огонь! Про него Радик как-то сказал домашним, что если кто и полетит в ближайшие годы на Луну, то, конечно, Кегян. Без Кегяна там не обойдется…
Иван Степанович усмехался. Он мог легко представить себе Кегяна и на Луне. А вот Луну, какая она не на привычном расстоянии, а вблизи, – это представить себе было уже гораздо труднее…
В поздний час приятели Радика расходились. Семья укладывалась спать. Возвращался стол на свое место на кухне. И вот все спали. Все, кроме ворочающейся в своей кровати Прасковьи Афанасьевны и Радика, сидящего за письменным столом.
Часть вторая
1
По ночам философ писал. Он писал о том, что освоение космоса не принесет человечеству всеми ожидаемого счастья, что этому противится естество человека и бог и что не случайно фугасная бомба разрушила палатку и уничтожила «астроархеологическую» находку советского ученого Ветрова: это само провидение не захотело человеческого общения с тем, с чем общаться противопоказано.
Он писал о том, как познание постепенно разрушает мир и логика насилует чувство.
Недавно на публичной лекции в Сорбонне он получил записку: