напряженной была эта минута.
— Нет, я не Молниев, а Громов, — спокойно сказал Громов.
— Благодарю, — сказала учительница. Она почему-то сказала это очень тихо, так тихо, что слышали не все.
А потом она целую минуту молчала, пока на лице ее не появилось то же самое выражение, с которым она вошла в класс. По-видимому, усилием воли она заставила себя успокоиться и снова обрести обычное состояние, с которым учителю легче продолжать урок. Спрашивать она больше никого не стала. А стала рассказывать сама, спокойно, буднично, как и полагалось.
Рассказывала она о далеком прошлом. Но это было совсем другое прошлое, не то, о котором нам сообщил Громов. В чем тут дело? Я не могу объяснить. Тому прошлому, о котором она рассказывала, не было никакого дела до нас. И я думал, что и нам тоже нет до него никакого дела. Но учительница думала иначе, чем я. Она рассказывала страшно спокойно, как в учебнике, и даже еще спокойнее и очень методично, как, наверное, ее учили вести урок, чтобы мы могли его лучше усвоить.
Громов же сидел у окна и, казалось, внимательно слушал. А в окно мне были видны небо и облака, а Громов, наверное, видел и прохожих на тротуаре, а также старуху, евшую сливы и выплевывавшую косточки. Я думал, что в прошлом, о котором рассказывала новая учительница, не было ни этого окна, ни тротуара с прохожими, ни этой старухи, евшей то вишни, то яблоки, а то щелкавшей утюгом орехи на подоконнике. И оттого, что всего этого не было в прошлом, прошлое становилось еще более странным, и неуютным, и не совсем убедительным, таким, какое оно было в рассказе учительницы.
9
Вот она, эта дверь, обитая сукном, с синим ящиком для газет и писем.
Я звоню. Долго не открывают. Может, никого нет дома?
Я еще раз звоню. Открывает сам Громов, не отец, конечно, а сын.
— Проходи, — говорит он и ведет меня в переднюю.
— Я у вас давно не был, — говорю я. — А родители дома?
— Мать дома, отец в институте. А почему это тебя так интересует?
— Да нет, я это так просто. А божок с обсидиановыми глазами все еще висит?
— Висит. Сейчас ты его увидишь, вот вешай пальто сюда. Староверцева видел?
— Откуда? У него аппендицит на днях вырезали.
— Не аппендицит, а аппендикс. Он сейчас уже поправляется и карточки заполняет. Прислал мне вопросник. Ты что остановился? Проходи.
Мы пошли в бывшую детскую, где жил Громов. Прошли через столовую, и я увидел прозрачные глаза деревянного божка и его узкую фигурку с тоненькими ручками и слегка поджатыми ножками.
— Ну, а что за вопросник? — спросил я.
— Чудак он, этот Староверцев. Задает вопросы, на которые мог бы ответить только мальчик или его копия. А главное, требует, чтобы я ответил сейчас же и письменно, пока он еще не ходит в школу.
— И ты ответишь?
Громов удивленно посмотрел на меня и ничего не сказал.
Тогда я спросил:
— У тебя есть продолжение про мальчика?
— Есть где-то, если не потерялась тетрадка. У нас ремонт был. А что?
— Почитай.
— Нет, — сказал Громов, — не хочется. Извини, настроения нет. И потом я не люблю читать вслух.
— Да нет, почитай! — стал просить я. — Почитай, пожалуйста…
Мне стало противно от своих слов и от голоса, которым я просил, словно просил не я, а Дроводелов, но я все-таки продолжал канючить. Очень уж хотелось мне послушать про мальчика еще до того, как дешифруют его код. Ведь это будет не скоро.
— Почитай, что тебе стоит, ну, почитай…
— Нет, — сказал решительно Громов. — Читать я не буду. А если хочешь, включу проигрыватель, и мы послушаем мелодию, которую сочинил композитор, который… У отца в кабинете есть запись. Только смотри, об этом никому…
Он пошел в кабинет и скоро вернулся, бережно держа пластинку, а потом включил проигрыватель, чтобы я мог послушать мелодию, которую сочинил один композитор за много миллионов лет до того, как разум и человеческое ухо появились на Земле.
Я слушал, и звуки лились, тонкие и светлые. Это бились где-то друг о друга льдинки, это пела вода, то журча, то гремя, то налетая на камни. Это по-человечьи билось нечеловеческое сердце музыканта, который вопреки законам времени и пространства сейчас, казалось, был рядом с нами.
Звуки лились, объединяя необъединимое, они были тут, хотя породившая их мечта была неизмеримо далека от нас.
Мальчиком называл в своем рассказе Громов того, кто сумел оказаться рядом с нами. Он и был мальчик, наполненный детством, хотя это детство продолжалось миллионы лет и до сих пор не кончилось.
Мальчиком называли его на корабле. И он тоже так называл себя.
И мы с Громовым тоже пока были еще мальчиками, но наше детство должно было скоро кончиться. Его же детство длилось и длилось, сливаясь со звуками мелодии, которую я сейчас слушал.
Когда мелодия кончилась, я спросил о том, о чем, может быть, не следовало спрашивать:
— Что же, эту запись отец нашел вместе с информационной копией?
— Да нет, откуда ты это взял? Один отцовский приятель сочинил. Член Союза композиторов. По моей просьбе.
Я глядел на Громова, и, должно быть, лицо мое менялось, как у нашей новой преподавательницы истории. И Громову, должно быть, стало жалко меня и досадно за свои слова, и он спросил:
— А тебе, видно, хотелось, чтобы это тот музыкант написал, который дружил с мальчиком?
— Хотелось бы, — тихо ответил я.
— Но музыка же хорошая. Она тебе понравилась?
— Да. Но она понравилась бы мне больше, если бы ее сочинил тот и тогда…
— Когда еще не было разума и человеческого уха? — спросил Громов.
— Да.
— А ты представляешь себе, какой была тогда Земля?
— Раньше не представлял. А сейчас представил, когда слушал эту мелодию. А ты представляешь?
— Зачем мне представлять? — сказал тихо Громов. — Я не только представляю, но и знаю.
— Откуда?
— Разреши мне не отвечать на твой вопрос.
10
И я разрешил. Разрешил ему не отвечать на мой вопрос.
Я просто ушел. Надел пальто в передней и ушел. Не мог я больше канючить, выпрашивать, подлизываться.
Но, наверное, не всякий бы ушел на моем месте, так и не узнав истину. Какой-нибудь исследователь и крупный ученый ради науки плюнул бы на свое самолюбие и остался.
А я ушел. Правда, мне от этого было не легче. Я почти не спал ночь.