Мучался перед смертью страшно. Вот она и осталась здесь работать. Брата не стало, а братья остались. Она до сих пор не может выдерживать, когда нашу боль видит. Что угодно сделать готова, лишь бы помочь. Я этим пользуюсь. Да, пользуюсь. А как еще? Кто бы на моем месте, под этими пытками, не пользовался?
Вот оно…
Тяжелый чугунный домкрат растопырился внутри черепа. Основанием своим в низ затылка уперся. А верхушка с медленным скрипом вверх пошла: сжимает, сминает мозг, выдавливает глаза. Сейчас кроваво-желтая жижа из ушей, из глазниц фонтаном брызнет. Давай, ну давай же: сделай это, убей меня!
Не убьет, сволочь!
Угол палаты перед глазами. И окно. Не вид в окно: лежу низко. А сама рама со стеклами. Это — весь мой мир.
Он плавает сейчас, этот мир. Колышется. Свет из окна нестерпимый, глаза режет. Шторы закройте! Выключите это окно проклятое!
Угол зашевелился. Мох лезет из него. Прямо на глазах растет. Вот уже весь верх покрыл. Грибок такой, наверное. Быстро растет. Вот уже весь угол затянул и шевелится, как живой. Надо у ребят спросить, почему у нас такой угол мохнатый? Почему его не чистят?
Нет, врешь! Не может быть угол мохнатым. Вспомни: когда нет боли — чисто все. Здесь же реанимация. Нет, это не мох, это — боль моя. Вот и не спрошу. Пусть он хоть до меня дорастает, все равно не спрошу. Я не позволю себя дураком считать. Я в дурку не пойду. Не бывает мохнатых углов в реанимации! Что, не нравится, гад лохматый? Куда же ты? Исчез.
Чистый угол, чистый. Вылизанный, как вся палата. Тетя Вера ее по два раза на дню с какой-то карболкой вымывает, в каждый закуток с тряпкой заберется.
А может, ее попросить помочь, а? Нет, выдаст. Она выдаст. Она сразу врачу скажет. Верующая она. Серёга вчера брякнул вслух, что жить не хочет, так она его изругала «за такие глупости, за грешные мысли». Так кого же попросить? В Ростове должно быть полно наркоты. Девчонки-санитарки рассказывали, что военные вовсю промедолом торгуют. Попросить, чтобы купили шприц-тюбиков с десяток. Мол, чтобы ночью самому колоться, сестер не дергать, или еще что-нибудь придумать. А хватит десяти тюбиков, чтобы точно не проснуться? У кого спросить? Нет, не поверят. И не купят никогда. А то, что положено, сами колют, не заначишь. Жаль, можно было бы потерпеть денька три, подкопить… А кто уколет? Ты сам уколешь? Ты забыл, что руки твои лежат, как чугунные. Чувствительность в плечах, в самом верху появилась, но кисти не поднять, пальцами не шевельнуть.
Нет, это не пойдет.
Что у нас есть? Зубы есть. Вену перегрызть. Даже боли не почувствую. Но, опять же, для этого надо руку поднять.
Можно простынь потихоньку порвать. Жгутик свить и закрутить вокруг шеи. А как это сделать? К спинке привязать конец и потом перевернуться несколько раз. Ага, кто тебе позволит простыни рвать? Как заметят — сразу в дурку. И здесь нужно руками действовать. Да и как ты крутиться будешь? Тебя сейчас санитарка одна перевернуть не может, выздоравливающие помогают.
Надо разрабатывать руки. Научиться хотя бы чуть-чуть поднимать и пальцами что-нибудь зажимать. Бритва, мой станок — в тумбочке. Ночью разгрызть блок, отколупнуть лезвие и вскрыться тихонько, под простыней. После вечерних уколов. И до утра никто не помешает. Вот это реально.
Но не успеваю. До маминого приезда не успеваю. На это недели нужны, или месяцы. А тетя Вера сказала, что мама уже все знает, ей сказали. И она сюда дозвонилась. Какой день, интересно? Рейсы сюда по средам. Да она через Москву рванет. Она ждать не станет. В Москву каждый день несколько рейсов, и из Москвы сюда — тоже. Уже летит, наверное. Где же она денег возьмет? В долги влезет. А отдавать кто будет? Я? Я теперь снова грудной. В кроватке лежать, плакать и жрать просить… а потом под себя, в пеленки срать.
Билеты — ладно. Не может быть, чтобы УВД не помогло. Положено. Ребята говорили: положено. Черт, ведь зачитывали нам приказ об этом. Слушал вполуха, не помню ни хрена. Я ведь ни умирать, ни дырки в организме зарабатывать не собирался. Герой! В общем, черт с ними, с билетами. Помогут, обязательно помогут. Наши меня не бросят. Все сделают. Только вот главного ни они и никто не сделает. Все, отбегал я свое. Как же мне до встречи с мамой уйти, а? Приедет, скажут, что умер. Похоронит. Поплачет. Но на этом для нее все мучения закончатся. Не придется всю оставшуюся жизнь судно из-под меня таскать. Она-то будет. А я этого не хочу, не могу допустить этого. Как я в первый же день здесь чуть со стыда не сгорел, когда утка, плохо прилаженная, отошла, постель залило. И до сих пор, когда девчонки приходят меня подмывать, голова вообще трещать начинает, колотит всего. От осознания беспомощности своей, от позора этого. Но здесь еще ладно, это их работа. Хорошие девчонки: не жалеют, не сюсюкают, чтобы сопли не распускал, и не злятся, хоть вкалывают, как рабыни, а получают копейки. Как родные себя ведут. Иногда и смеются, подшучивают по-дружески, чтобы не так стыдно было. Понимают, что у меня в душе творится. А ведь по-другому глянуть: молоденькие, симпатичные. Кто-то им ласки дарит, а я — подгузники загаженные. До бешенства доходишь, зубы крошатся, когда лежишь и думаешь, что это — до конца жизни. Не им. Они, если надоест работа такая, всегда уйти смогут. А вот я куда от себя уйду? И мама?
Как я боюсь этой встречи! Как я боюсь ее глаза увидеть!
— Да позовите же доктора, в конце концов. Ну, нельзя же терпеть такую пытку! Вам что, лекарства жалко?
— Змей, ты бы поговорил с командиром полка… — Чебан, почти черный от пыли, покрывшей его и без того смуглую кожу, раздраженно следил, как с «Урала» вперемешку спрыгивают бойцы отряда и пацаны- срочники из полка ВВ. Эта разношерстная команда только что вернулась с временного блокпоста, который прикрывал один из въездов в город.
— Что за проблемы?
— Да их ротный, лейтёха, бизнес тут организовал. Мы на въезд в город пропускаем, а он со своими — на выезд. Я-то к ним не присматривался, у самих хлопот полно. А ребята засекли, что этот клоун, когда тормозит машины, заставляет бензин сливать. И солдаты на подхвате: таскают канистры, переливают туда- сюда. Часу не прошло — полная бочка-двухсотлитровка. Мы-то думали, для техники, в полку с горючкой, наверное, туго. А тут чехи приезжают откуда-то, отстегнули ему бабки, загрузили бочку и ехать намылились.
— Да ты что?!
— Точно! Мы им: «Стоять!» А они: «Командир, все по-честному, мы деньги отдали…»
— Ну и?…
— Бочка — в «Урале». Бабки чехам вернули. Я спалить хотел, да расплакались, что таксуют, на жизнь зарабатывают, без бензина — никуда. А лейтёхе, уроду, сказал, что если еще раз за таким делом увижу, то он у меня будет пить этот бензин, пока не сдохнет. И, главное, сука какая: в полевую милицейскую форму переоделся и стоит. И мы рядом работаем. А чехи потом едут дальше и всем говорят: «Вот, омоновцы мародерничают!»
— Ладно, перетолкую. А ты вечером напомни. Надо всем ребятам сказать, чтобы на совместных мероприятиях повнимательней были. А то подставят эти орелики, не отмоешься.
Не откладывая дела в долгий ящик, Змей поднялся на второй этаж.
Командир полка, невысокий, кряжистый, лет сорока майор, казался еще старше из-за отстраненно- тяжелого взгляда глубоко посаженных блеклых зеленых глаз и из-за небрежно отпущенной, какой-то пегой бороды. Он сидел за маленьким, для первоклашек, столиком, в когда-то изящном, а теперь затертом и