На другой день комполка доложил мне по телефону, что мое приказание выполнено.
Прошел еще месяц. Приказом командующего округом я был освобожден от командования дивизией, а вскоре и исключен из партии штабной парторганизацией 'за связь с врагами народа'. Меня отчислили в распоряжение Главного управления кадров Наркомата обороны.
Все мои попытки отстоять себя в окружной парткомиссии оказались безуспешными. Посоветовавшись с женой, мы решили уехать из Староконстантинова в Москву. Прибыв туда, мы на первых порах устроились в гостинице ЦДКА. После того как пришли наши вещи, мы их сдали на склад НКО, а сами с разрешения Главного управления кадров уехали в Саратов к родителям жены, так как жить в гостинице нам было не по карману.
Мой тесть Александр Васильевич Веселов и его добрейшая жена Любовь Сергеевна встретили нас очень радушно. Александр Васильевич был в то время начальником службы движения в управлении Рязано-Уральской железной дороги. Вместе с ними жили дочь Лена - студентка мединститута и сын Сережа - ученик средней школы. Семья занимала трехкомнатную квартиру и одну из комнат любезно предоставила нам.
Положение мое продолжало оставаться неясным, и, конечно, настроение было невеселым. Мы прожили в Саратове несколько месяцев. Наконец в первых числах марта 1938 года я был вызван в парткомиссию Главного политуправления и восстановлен в партии. В связи с этим ко мне резко изменилось отношение и в Главном управлении кадров. Через два с половиной месяца, 15 мая, мне был вручен приказ о назначении на должность заместителя командира 6-го кавкорпуса, которым командовал Жуков, а комиссаром корпуса был старший политрук Фоминых. Радости нашей не было конца. Правда, я с гораздо большим удовольствием пошел бы командовать дивизией, так как по своему характеру предпочитаю самостоятельную работу, но мне ее не дали.
'Видимо, - подумал я, - опала с меня не совсем снята. Ну, ничего...'
Мы отправились в город, где в то время находился штаб 6-го кавкорпуса. Командир корпуса принял меня хорошо и поселил нас во втором этаже особняка, где жил сам.
Я очень соскучился по работе и быстро включился в дело.
Вскоре Г. К. Жуков получил назначение на должность помощника командующего округом по коннице и уехал с Смоленск, оставив меня временно командовать корпусом. Я предполагал, что буду утвержден в этой должности, но моя надежда не сбылась. 'Значит, мое подозрение, что опала с меня не снята, подтверждается', - подумал я.
Вскоре прибыл новый комкор А. И. Еременко. Он оказался энергичным командиром и хорошим хозяином. Я его знал еще но Новоград-Волынскому, где он в 1937 году был заместителем командира дивизии, и мы быстро нашли с ним общий язык. Жизнь налаживалась.
В сентябре кладовщик штаба корпуса напомнил мне, чтобы я получил причитающееся по зимнему плану обмундирование; когда же я прибыл к нему на другой день, он со смущенным видом показал мне телеграмму от комиссара корпуса Фоминых, находившегося в это время в Москве: 'Воздержаться от выдачи Горбатову планового обмундирования'. Вслед за этой странной телеграммой пришел приказ о моем увольнении в запас...
15 октября 1938 года я выехал в Москву, чтобы выяснить причину моего увольнения из армии. К Наркому обороны меня не допустили. 21 октября начальник ГУКа Е.А. Щаденко, выслушав меня в течение двух-трех минут сказал: 'Будем выяснять ваше положение', а затем спросил, где я остановился.
Днем я послал жене телеграмму: 'Положение выясняется', а в два часа ночи раздался стук в дверь моего номера в гостинице ЦДКА. На мой вопрос: 'Кто?' ответил женский голос:
- Вам телеграмма.
'Очевидно, от жены', - подумал я, открывая дверь. Но в номер вошли трое военных, и один из них с места в карьер объявил мне, что я арестован. Я потребовал ордер на арест, но услышал в ответ:
- Сами видите, кто мы!
После такого ответа один начал снимать ордена с моей гимнастерки, лежащей на стуле, другой - срезать знаки различия с обмундирования, а третий, не сводя глаз, следил за тем, как я одеваюсь. У меня отобрали партийный билет, удостоверение личности и другие документы. Под конвоем я вышел из гостиницы. Меня втолкнули в легковую машину. Ехали молча. Трудно пе - редать, что я пережил, когда меня мчала машина по пустынным ночным улицам Москвы.
Но вот закрылись за мной сначала массивные ворота на Лубянке, а потом и дверь камеры. Я увидел каких-то людей, поздоровался, и в ответ услышал дружное: 'Здравствуйте!' Их было семь. После недолгого молчания один из них сказал:
- Товарищ военный, вероятно, думает: сам-то я ни в чем не виноват, а попал в компанию государственных преступников... Если вы так думаете, то напрасно! Мы такие же, как вы. Не стесняйтесь, садитесь на свою койку и расскажите нам, что делается на белом свете, а то мы давно уже от него оторваны и ничего не знаем.
Мои товарищи по несчастью особенно интересовались положением в гитлеровской Германии. Позднее я узнал, что все они в прошлом ответственные работники. Произвели они на меня впечатление культурных и серьезных людей. Однако я пришел в ужас, когда узнал, что все они уже подписали на допросах у следователей несусветную чепуху, признаваясь в мнимых преступлениях за себя и за других. Одни пошли на это после физического воздействия, а другие потому, что были запуганы рассказами о всяких ужасах.
Мне это было совершенно непонятно. Я говорил им: ведь ваши оговоры приносят несчастье не только вам и тем, на кого вы лжесвидетельствуете, но также их родственникам и знакомым. И наконец, говорил я, вы вводите в заблуждение следствие и Советскую власть. Ведь некоторые подписывались под клеветой даже на давно умершего Сергея Сергеевича Каменева!
Но мои доводы никого не убедили. Некоторые придерживались странной 'теории': чем больше посадят, тем лучше, потому что скорее поймут, что все это вреднейший для партии вздор.
- Нет, ни при каких обстоятельствах я не пойду по вашей дороге, - сказал я, и, так как они доказывали мне свою правоту, у меня сначала пропало к ним сострадание, а потом я почувствовал даже отвращение к этим трусам. Я так рассердился, что сказал им:
- Своими ложными показаниями вы уже совершили тяжелое преступление, за которое положена тюрьма... На это мне иронически ответили:
- Посмотрим, как ты заговоришь через неделю!
Трое суток меня не вызывали.
Обдумывая в эти дни свое положение, я пришел к мысли, что, вероятно, некоторые из моих соседей по камере действительно замешаны в каких-то нехороших делах, а другие нарочно подсажены, чтоб 'обрабатывать' новичков, психологически подготовлять их к подписыванию любой чепухи, тем самым облегчая задачу следователю.
На четвертый день вечером меня отвели к следователю. Своей фамилии он не назвал. Сверив мои анкетно-биографические данные и посадив меня напротив себя, он дал мне бумагу, ручку и предложил 'описать все имеющиеся за мной преступления'.
- Если речь идет о моих преступлениях, то мне писать нечего, - ответил я.
- Ничего! - сказал он. - Сначала все так говорят, а потом подумают хорошенько, вспомнят и напишут, У тебя есть время, нам спешить некуда. Кому писать нечего - те на свободе, а ты - пиши.
Он вышел из комнаты.
Прошло много времени, пока он вернулся. Увидев, что я ничего не написал, удивился:
- Ты что, разве не понял, что от тебя требуется? Имей в виду, мы шутить не любим! Так изволь выполнять! Тебе не выгодно портить со мной отношения. Не было еще случая, чтобы кто-нибудь у меня не написал. Понятно?
И снова он вышел из комнаты.
Приблизительно через час, увидев, что я не пишу, следователь сказал:
- Ты плохо себя повел с самого начала. Жаль! Ну , что ж, подумай в камере.
Два дюжих охранника, скрутив мне руки назад, водворили меня в камеру. Как только за мной захлопнулась дверь, меня засыпали вопросами: 'Что спрашивали? Как отвечал? Что показал?'
Выслушав меня, товарищи пришли к выводу, что метод допроса не изменился. Мне нужно ждать следующих вызовов, на которых я начну писать, или меня повезут в Лефортово.