— А у моего брата еще и наган есть, — и снова хлопнул себя по обмоткам,
Его звали товарищем Семеном, — так он сообщил ребятам, — а жил он с отцом и братом, по ордеру вселился.
— Жилотдел ордер дал, — охотно рассказывал он и со смехом добавлял: — Мы вашу буржуйку уплотнили.
Речь шла о хозяйке дома.
— А я сам в комитете работаю. — Он хмуро насупил брови и прижал к боку брезентовый грязный портфелишко. — Ка-эс-эм! В уездном масштабе.
Лицо его вдруг омрачилось. Он вспомнил вчерашний спор с курьером губкомола Гольдиным, приехавшим сюда в отпуск. Тот убедительно доказывал Семчику, что он, Гольдин, выше его по чину.
— Я курьер губкома, в губернском масштабе работаю, — говорил Гольдин, — а ты — курьер укома, работаешь только в уездном масштабе.
Кончилось дело тем, что Семчик двинул губернского работника в ухо, и его пристыдил за это сам Жихарь, секретарь укомола.
Это воспоминание и омрачило лицо Семчика.
— Ну и в уездном масштабе! — примирился, наконец, он. — Разве мало?
Он пожалел, что по бедности комсомольского бюджета в волостях нет курьеров, — они были бы по чину ниже его. Потом он грустно вздохнул: почему курьерам не выдают оружия?
Опять вздохнул и пошел со двора, сопровождаемый восхищенным детским роем.
Уже много дней слышит Семчик это новое, непонятное слово «нэп», а значения его все же понять не может.
«Учреждение новое появилось, что ли? — тревожно думает он. — Где же оно помещается? Еще с пакетом пошлют».
А спросить у других стыдно. «Старый комсомолец, — скажут про него другие, — а такой вещи не знает!»
И опять омрачается лицо Семчика.
Но вот он уже, оказывается, и не старый комсомолец.
— Как же так? — горячился он в укоме и чуть не плакал, доказывая свое.
В восемнадцатом году отец, старший брат и он, втроем, пришли в комячейку. Семчику шел двенадцатый год, — он глазел по сторонам: у Карла Маркса на портрете была огромная борода.
— «Ну и борода!» — подумал он тогда.
Он так и ходил всегда за отцом и братом. Матери не было — жили в эшелонах, комитетских комнатах, во временных общежитиях. Семчик называл себя сначала коммунистом, потом комсомольцем (комсомольцем даже лучше, чем коммунистом! — решил он) и откликался, только когда его звали товарищем Семеном.
Когда они приехали, наконец, после эшелонных странствий в этот городок, получили по ордеру комнату в уплотненной квартире буржуйки и Семчик определился курьером в укомол, к нему подошла курносая дивчина в такой же, как и у него, заячьей ушанке и сказала ему строго:
— На учет в ячейке встал? Билет давай.
Дивчина оказалась секретарем ячейки.
— А билета у меня нет. Какой билет? — растерялся Семчик.
— Какой, какой! Комсомольский!
Но комсомольского билета у Семчика не было, никогда не было.
— Может, у папаньки билет мой? — совсем робко предположил он.
Тут уж и строгая дивчина не выдержала: хохот пошел по гулким коридорам укома. Смеялись все: укомовцы, заехавшие из районов ребята, случившиеся здесь городские комсомольцы.
Кончилось тем, что Семчику дали комсомольский билет, но стаж поставили с этого исторического дня.
Долго ходил неутешным Семчик. Огромная несправедливость — вот как называлось то, что сделали с ним. Разве не бегал Семчик в восемнадцатом году по темным коридорам епархиального училища, превращенного в общежитие, звонко крича: «На собрание, товарищи, на комячейку!» Разве не он это на своей спине перетаскивал из типографии в подив горы листовок, еще остро пахнущих невысохшей краской? Разве не исколесил он с отцом все маршруты и направления, по которым то отливала, то вновь приливала революционная кровь страны? Разве не кричал он до хрипоты «ура» на походных митингах, где выступал отец?
Он любил, когда кончались собрания. Все вставали и дружно так, согласно пели «Интернационал». И разве он не пел со всеми? Детский, дрожащий дискант его вырывался часто из хора, и тогда Семчик испуганно замолкал, оглядывался и, убедившись, что все поют по-прежнему, лукаво улыбался и снова присоединялся к хору.
Он плохо понимал то, о чем говорилось на собраниях, но зато отец часто разговаривал с ним. А отец умел объяснять даже самое непонятное. И, трясясь на нарах в теплушке, Семчик иногда, закрыв глаза, картинно представлял слова, которые говорил ему отец.
Слово «Интернационал» он представлял себе так: люди, обнявшись, поют — русский, китаец, негр и австриец (Семчик видел, как гнали по городу пленных австрийцев во время германской войны, и тогда еще жалел их). Слово «буржуазия» он тоже ярко видел: толстое, пузатое слово, паучье. Когда они уплотнили буржуйку, Семчик разочаровался: буржуйка была худенькая, куталась в пуховый платок, только глаза злющие. Но больше всего любил Семчик представлять слово «будущее». Тут была масса картин, солнечных, светлых. Они менялись в зависимости от того, что происходило днем: если днем голодали и мокли под проливным дождем, то «будущее» представлялось ему городом, залитым ласковым, горячим солнцем, а на зеленых улицах — обеденные столы.
Но все это было раньше, в детстве. Теперь Семчик — взрослый. Ему четырнадцать с половиной лет.
Кончилось тем, что Семчик, как всегда, спросил у отца о нэпе.
Отец торопился на собрание и ответил коротко:
— Новая экономическая политика… нэп… Линия партии в области экономики. Понял? — и побежал на собрание.
Он всегда такой занятой, и брат тоже.
Из этого объяснения Семчик все-таки понял, что нэп не учреждение, и успокоился.
Потом открылось первое в городе кафе. Открыл его Мерлис, толстый, багровый сосед Семчика по квартире. Еще недавно Семчик отлупил его золотушного сынишку.
— Буржуенок, ну, как его не бить? Контра, — объяснял Семчик.
Это кафе, вывеска над ним, сначала робкая, скромная, под цвет вывесок государственных учреждений, потом обнаглевшая, усмехающаяся золотыми буквами — «Мерлис», — удивили Семчика.
— Ишь ты, — почесал в затылке, но выводов никаких не сделал.
Потом густо стали возникать магазины, кафе, рестораны. Для такого маленького городка их стало непомерно много: «Ампир», «Аркадия», «Европа», «Прочь скука» и один, который назывался современно, — «Красная».
Худая буржуйка, которую уплотнили отец с Семчиком, тоже засуетилась: быстро шмыгала по коридору, огромная связка ключей звенела при каждом ее движении.
Семчику сказали ребята, что это и есть нэп. Он не поверил. Отец не мог соврать, а он говорил не о магазинах, а о политике.
Потом Семчик понял, что есть какая-то связь между политикой, о которой говорил отец, и открывшимся кафе Мерлиса.
Но этого он не одобрял.
— Я за сэп! — убежденно говорил он дворовой детворе. — За старую экономическую политику.
Дома между отцом и старшим братом шли горячие споры: брат был тоже против нэпа. Семчик вслушивался с мучительным интересом.
Он хотел поддержать брата в споре с отцом, но ничего не мог объяснить и с ужасом видел, как железная отцовская логика побеждает суматошные мысли брата.
А затем, на партийном собрании, куда специально пригласили и комсомольцев, Семчик услышал