выдернул ногу, тяжело перевалил тело на переднее сиденье открытой машины. — Командиры!.. Свадьбы солдатам устраиваете! Как его? Метельников?.. Его судить надо, а вы... На свадьбы только и способны, отцами посажеными быть!
Захлопнул дверцу. Машина, фыркнув сизой гарью, резко, с ходу, набрала скорость.
Только тут оба, Фурашов и Моренов, одновременно, словно по сговору, увидели: галоша Василина краснела байковой подкладкой в густой грязи...
3
Странно, Фурашов не осуждал Василина и, думая сейчас о нем, впервые не испытывал непримиримого протеста и, как бы продолжая тот неожиданный вывод, возникший еще там, когда подразделения проходили с песней, спорил с каким-то вторым собой: «А почему должно ему такое нравиться? Почему? По форме он не прав? А по существу?.. По существу ты, Фурашов, возразить ему не можешь!»
Чавкала под сапогами размешанная грязь, то и дело приходилось переступать, перепрыгивать через глубоко вдавленные колеи от самосвалов — они разрезали вкривь и вкось пустой участок между казармой и штабом: строители заканчивали гараж, столовую, пожарную.
«Да, Фурашов, если ты честен, если ты коммунист, должен признать: прав Василин! Пока все это мало походит на порядок, на армейский уклад, хотя, конечно, ты мог бы найти оправдание... Мог!»
Но, видимо, чтобы не вилять, не прятаться за всякие «оправдания», надо, чтобы в человеке утвердилось что-то главное, что делает его несгибаемым. Но в чем оно, главное, для тебя? Вот в этой революции, революции в военном деле? Ты же веришь в нее, подобно генералу Сергееву, веришь, что она идет, а уяснил ли, что для тебя это главное? Как он сказал, Василин? «Революцию собираетесь делать, а кругом кавардак!» Что ж, есть правда в его словах... И все-таки ты не можешь не признать: у Василина твердое убеждение, вера во всемогущество пушек, пусть и ошибочная вера, но тут у него своя сила! И ты сегодня это увидел, почувствовал, понял. Ты же взялся вершить революцию вместе с сотнями, тысячами подобных тебе! И значит, она должна дать опору тебе, всем... Опору. Точку. Ту самую точку опоры, о которой всю жизнь на своих лекциях говорил доцент Старковский. Но говорил лишь как о разрешении извечной математической задачи, тебе же она нужна в жизни, в каждодневных делах — сегодня, сейчас, всякую минуту...
Только на пороге штаба Фурашов вспомнил — рядом всю дорогу шагает замполит Моренов — и, подумав: «Неловко, иду молчуном», обернулся.
— Что ж, минуй нас пуще всех печалей... Однако не миновали ни любовь, ни гнев Василина?
— Да, конечно, — отозвался Моренов, — не лучшим образом показали себя. Но у Василина — неверие и недоверие...
— Ко мне это у генерала Василина давно, Николай Федорович... С Москвы.
— Да? — На секунду оживление согрело лицо Моренова, словно замполита коснулось радостное, сокровенное, но тут же живинка в глазах угасла. — Недоверие... если бы его можно было использовать в качестве топлива, то человечество давно бы улетело в другие миры.
— Но нам с вами не в другие миры, Николай Федорович... Надо думать, как эту извечную формулу «нос вытащил — хвост увяз» и наоборот, как ее разрешать.
— Понимаю... А я его узнал.
— Кого?
— Василина.
Фурашов прищуренно взглянул на замполита — знает Василина?
Что-то грубовато-тяжелое было в лице Моренова, словно неведомый скульптор трудился над ним, не задумываясь об изяществе, о тонкости черт, а заботясь лишь о крепости, основательности. Сейчас эти черты в тусклом свете проступали особенно отчетливо. На большом выпуклом лбу вольготно кустились подвижные брови; нос широкий, ноздри будто отсечены глубокими прорезями, подбородок массивен. Но все — в той, хоть и своей, особой, может, не всякому лю?бой, но ладной гармонии. Есть в нем притягательное, но в чем оно? В этом лице или в той не «комиссарской» какой-то скупости на слова? Говорит он неторопливо, точно взвешивает слова так и сяк про себя, а потом произнесет, обнародует. Он даже не умел, кажется, произносить больших речей, однако короткие речи его были тоже вроде литыми, крепкими, где каждое слово к месту, прилажено одно к одному. И был он лет на пять старше Фурашова, а по виду — должно быть, из-за своего лица — на все десять.
— Да, я его узнал, — прервал молчание Моренов. — Комбриг. Зенитчик, а в сорок первом оборону на одном участке возглавлял... Батальон наш встречал после выхода из окружения. Свирепый. Построил батальон. «А почему вы, замполитрука, людей выводили, а не командиры? Вон, вижу — старший лейтенант и лейтенант есть...» А после своему адъютанту: «Два кубика ему, лейтенанта! Приказ сегодняшним числом».
— Почти как в сказке, — проговорил Фурашов.
— Может, и не как в сказке, а на предсказания гадалки смахивает! «Ваши пути пересекутся, и личная жизнь изменится...»
4
С утра у кирпичного здания, в тени деревьев, вновь выстроились машины. Подходя сюда, Фурашов, однако, отметил: их было меньше, чем в тот день, когда комиссия приняла решение приостановить государственную приемку «Катуни». Что ж, тогда сюда съехались все члены комиссии, сегодня же лишь рабочая часть, поэтому-то сейчас среди машин совсем не было ЗИМов, да и «Побед» виднелось всего с полдесятка.
Небо за ночь очистилось, голубело стираным шелком с бледными перьями-прожилками. Солнце огненным куском металла поднялось невысоко, и на небосклоне у горизонта плавало, как в растопленном масле; день обещал быть горячим, душным — испарения истаивали в стеклянном воздухе, и Фурашов чувствовал одышливую тяжесть.
Он уже свернул сюда, на короткую бетонную тропку, ведущую к зданию; у входа, на солнечной стороне, курили члены комиссии, сейчас он присоединится к ним. Но его вдруг окликнули:
— Подполковник Фурашов!
Сергей Умнов? Это был его голос.
На нем легкий серый пиджак, рубашка без галстука, ворот расстегнут — простой, будничный вид спортсмена. Но очки в роговой массивной оправе новые, каких еще не видел Фурашов.
— Извини, приехал — не доложился... Вот сразу сюда, к «сигме».
Они постояли, полуобняв друг друга.
— Жив курилка? — спросил Фурашов, заметив обнажившуюся на запястье дорожку-шрам, когда Умнов подтолкнул рукой очки.
— Жив, жив...
И ломкие нотки в голосе и подчеркнуто мягкое обращение Умнова были удивительными. Обычно сдержанный, умевший в общем-то прятать свои чувства, он теперь хоть и пытался, видно, умерить их, но тщетно: лицо светилось, губы растягивались в непроизвольной улыбке, в глазах, под очками щурившихся будто от резкого света, прыгали веселые бесинки.
Что-то произошло... Вот сейчас скажет, как тогда, в Кара-Суе: «Истина — джин в бутылке! А джины, как известно, имеют свойство выходить...». Так же снисходительно похлопает по руке...
Но Умнов вдруг взял Фурашова под локоть, потянул с бетонных приступок в сторону.
— Слушай, Алексей, не говорил тебе! Вчера перед облетом на одной линейке блоков заменил «сигму», поставил будущую, новую. А сегодня явился сюда, к расчетчикам, с утренними петухами посмотреть на пленки. Понимаешь, рано, — твои часовые даже пускать не хотели!..