— Извините, товарищ маршал. Позвонили: консилиум врачей для Ольги Павловны на шестнадцать часов.
— Спасибо. — Янов взглянул на часы. — Вот видите, товарищ Фурашов, — жена... Вы куда отсюда собирались?
— На вокзал.
— Тогда поедемте. Дорогой все расскажете.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
1
Купив билет, Фурашов заторопился из душного, многоголосого Казанского вокзала. Желаний никаких не было, и он с портфелем в руке бесцельно и бездумно брел по тротуару. Не хотелось заходить даже в магазины, людные, переполненные в этот вечерний час, да и тротуар был густо запружен: площадь трех вокзалов перехлестывали ручейки — живые муравьиные тропки — к вокзалам, на электрички, стекался рабочий люд. Трамваи то и дело дребезжаще вызванивали; с трудом пробираясь по середине площади, машины, троллейбусы натыкались на нескончаемые человечьи реки, стопорились, нервно-настойчиво гудели. Но пеший поток был неутомим, он двигался, разрываясь лишь на секунду, чтоб пропустить косяк автомобилей, и снова смыкался.
Собственно, все это: и людские цепочки, перепоясавшие площадь, и густое, многолюдное течение по тротуару, и пестроту, духоту вечера — Фурашов воспринимал лишь чисто фотографически. Глаза замечали происходящее вокруг, приходилось то и дело увертываться, лавировать, чтоб не наткнуться на людей, но все это было странно отторжено от сознания; все шло как бы само по себе, а он, Фурашов, двигался, действовал по инерции. Такое состояние он испытывал в детстве, болея малярией; после получасовой изнурительной, словно на вибрационном стенде, тряски наступало полузабытье, какая-то бестелесность, и все, что делалось рядом, воспринималось полуосознанно. Так и сейчас.
Площадь дышала сухим банным паром. За день нагрелись старые каменные здания вокзалов, асфальт, ослепительно блестевшие трамвайные рельсы, темные, прокопченные крыши пакгаузов; от зноя першило в горле.
Янов подвез Фурашова к вокзалу. Еще в машине, по дороге, рассказывая маршалу о последних облетах «Катуни», о делах в части, вспоминая и ту ресторанную историю Гладышева с Русаковым, и свадьбу Метельникова, фронтовую дружбу с отцом солдата, и приезд в Егоровск генерала Василина, Фурашов ощутил тоску. Она, таившаяся в нем с самого утра и то усиливавшаяся, то приглушавшаяся, сейчас нахлынула с новой силой и уже не отпускала; этому, верно, способствовала сцена, которую он увидел в кассовом зале.
Там, перед кассами, хвост очереди загнулся меж деревянных, тесно сдвинутых диванов, на которых по- хозяйски с чемоданами и узлами, с разным домашним скарбом разместились транзитные пассажиры. Кто прямо на узлах, чемоданах трапезничал, кто спал; в проходах дети затевали беготню, нехитрые игры. Фурашов оказался возле дивана, рядом с широким фигурным окном.
На диване сидела женщина лет тридцати, с темными, стянутыми на затылке волосами, смуглая, с иконописным узким лицом, с гнутыми в ровную дужку бровями.
Фурашова поразили ее глаза: черные, отрешенно-тоскливые, они словно источали какую-то застарелую безысходную боль. Ему внезапно пришло: «Как у Вали — боль, тоска!» Тонкие, бледные пальцы чистых, не тронутых тяжелой работой рук двигались взад-вперед по подолу темно-синей юбки; казалось, она стирала с него что-то невидимое и не могла стереть. Да и глядела она перед собой строго, подобравшись и напряженно застыв, сжав губы, точно прислушивалась к чему-то, что происходило в ней. Рядом безбровая, в берете молодайка безостановочно, торопливо, видно, уговаривая, частила о чем-то, будто боялась, что смуглолицая оборвет ее, не дослушает.
Очередь подвигалась медленно. Фурашов отвернулся к окну, рассматривал площадь, хаотичное мельтешение фигурок и машин внизу. Позади что-то мягко, но грузно шлепнулось. Фурашов подумал: мешок или узел. Но тут же слух прорезал негромкий визг. Фурашов мгновенно обернулся и обомлел.
Та смуглолицая, теперь простоволосая — коса рассыпалась по полу, — билась головой между диванами, вскидывая изломанно руки и ноги, словно ее корежили и крутили. Глаза закатились, белки выпирали из орбит, как у слепца, пена сбрызгивалась с губ на грязный паркет.
— Ой, держите ее, держите! — беспомощно причитала женщина в берете. — Побьется вся как есть...
Фурашов трясущимися руками ловил руки женщины, пытался держать ее голову, чтоб смягчить удары, но все тело женщины было гуттаперчево твердым, упругим, усилия Фурашова оставались тщетными, он выдохся от волнения, бесплодных попыток. Вокруг столпились. Кто-то ему помогал, потом появились и санитары.
Ее унесли на носилках, бледный мальчик, видимо сын ее, только тут заплакал, но тихо, безголосо, а соседка, зачем-то кутая его в платок, совала ему баранку, всполошно, прерывисто говорила:
— Все она — война проклятая! Была — несла горюшко, кончилась, а горю-то еще когда конец будет...
Получив билет, Фурашов, оглушенный этой сценой, покинул вокзал. Поток людей уплотнился. Фурашов то и дело кого-нибудь задевал портфелем. Все вокруг жило своим, и никто не знал, что произошло несколько минут назад в вокзале, и Фурашову это казалось нелепым, страшным, и он повторял: «У нее тоже, как у Вали, — война».
«Как у Вали, — война...» И тотчас же удивительно отчетливо он увидел ту картину под Зееловскими высотами. Несмотря на духоту, дрожь ожгла кожу. Секунду сознание его словно было ослеплено яростью того боя, и странно, он услышал совершенно реально все звуки тяжелого военного дня... Опять заговорило, забубнило, застрекотало, мешаясь в дикой какофонии: «фью-юю... бу-бу-бу... тах-тах... та-та-та... рра... рра...» И снова он полз. Нет, не полз, барахтался, как рассеченная гусеница. Гусеница — смешно! Обе ноги перебиты, а из-под пальца, онемело сжавшего артерию, стекает по шее за гимнастерку липко-клейкая кровь, и в затылке (отсюда, что ли, начинается смерть?) омерзительное, с тошнотой леденение, будто кто- то невидимый, огромный, навалившись, дышал жутким холодом.
Постой, постой... Тогда Валя уговаривала, умоляла его не ходить на НП в передовую линию стрелков. Предчувствие? А ведь думал: вот увидела майора, того, что привезли без ног, ну и вообразила... Впрочем, и Фурашов и она — они уже повидали на войне столько крови, смерти, что он стал жестче, равнодушнее, а она... Да, он тогда думал, что не столько в майоре дело — просто нервы взвинтились. И даже не помогает «чекушка». Чекушка...
И вспомнил. Вспомнил, когда впервые он уловил у нее этот запах спиртного...
Бои тогда шли за сандомирский плацдарм. Фурашов на пятый день по дороге в штадив, куда его вызвали, чтоб ввести дивизион в состав ударной группы прорыва, заглянул по дороге в санбат: хотел повидаться с Валей хоть на минутку.
В хуторке, в заброшенном панском подворье, где смешались запахи навоза, шерсти, лекарств, Фурашов встретил полную, разбитную сестру-хозяйку: она горласто распоряжалась погрузкой раненых на машины.
«Эх, мил человек! — сказала она. — Всю ночь, как есть, на операциях, бедняжка, сморилась, прилегла только».
Фурашов раздумывал. Конечно, не будить же ее, хотя кто знает, что ждет ударную группу, когда еще увидятся, и уже хотел вернуться к поджидавшему за воротами виллису, но тут же за спиной услышал: «Алеша!» В проеме узкого, готического окна стояла Валя, в халате, устало-бледная, с запавшими глазами.