— Не просто пенсионером, значит — персональным пенсионером? — все еще мысленно похохатывая, уточнил Потапов.
— Не роботом с прохудившимися внутренностями, а героем жизни!
Потапов перестал жевать. Старательно похлопал тяжелыми от сна ресницами.
— Что ж, Настя… Лучше уверенность в себе, нежели негасимая печаль во взоре. Вы мне нравитесь. И все же, если Сергей вас отвергнет, что тогда? Не с колокольни без парашюта, надеюсь?
— Еще чего. Думаете, завяну? Я сильная. У меня ощущение такое, будто живу я не за себя одну, а за многих… Послушайте, а вдруг у меня двойня будет?!
Девушка обращалась с пищей бесцеремонно, от души накладывала, намазывала, жевала. Чашку с кофе брала уверенно, как кружку с водой. Мизинчиков при этом, слава богу, не оттопыривала. Прихлебывала азартно. По всему было видно: ни Потапова, ни еще кого в этом мире не стеснялась.
— Скажите, Настя… Значит, вам нравится жить?
— С кем? С вашим Сергеем?
— Да нет… Я вообще. Довольны вы своей жизнью? Лично я — не очень.
— Довольна. Правда, не всегда. Во всяком случае — сегодня нравится. А что это вы интересуетесь? Если денег хотите одолжить — можно без предисловий. Не откажусь.
— Вам нужны деньги?
— Не «нам», а мне. Немного. Рублей десять. На такси. По ночам я на такси езжу. Так безопаснее.
— Но… ведь сейчас утро, — соображал Потапов, что ему делать.
— А я от вас до вечера никуда не уйду.
Глядя в небесно-прозрачные, казалось, вечно безоблачные глаза Насти, Потапов прикидывал: стоит ли ему откровенничать с девушкой? С одной стороны — стоит: живая, свежая душа, не посвященная в затхлые традиции их семейки; такая запросто может одарить неподдельным сочувствием. С другой стороны — легкомысленна, бесцеремонна, слишком молода. На любимую мозоль наступить способна. По неопытности. На смех поднять может.
Как всякий человек, не привыкший в быту к длительному одиночеству, Потапов, ощутив одиночество духовное, нуждался теперь в искреннем сочувствии. У жены — не допросишься, сама на судьбу обижена: вместо принца подсунули Потапова. Любые его, Потапова, мысли, нестандартные их варианты, не говоря о деяниях, Мария воспринимает как блажь, каприз, вздор. Сын, конечно, выслушает, внешне проявит участие, но участие сына слишком иронично и отдает участием миссионера, приехавшего к туземцам на броневике и ведущего свою проповедь, не выходя из машины — при помощи мегафона.
Потапов еще раз глянул Насте в глаза, словно из родничка зачерпнул. И все-таки говорить с ней на равных поостерегся. Убрав со стола, прошел к себе в кабинет, извлек из бумажника десятку, отнес денежку на кухню и как можно небрежнее, стоя вполоборота к Насте, протянул девушке. Ждать долго не пришлось. Бумажка тут нее упорхнула с его ладони.
— Настя, скажите, вам знакомо ощущение внезапной свободы? Живешь в себе, как в бутылке, и вдруг — откупорили! Даже не в бутылке, а как бы в стену замурованный живешь. И вдруг — отмуровали! Случайно. Словно кто-то гвоздь в эту стену вбивал и кирпич вышиб.
— А кто кирпич-то вышиб? Если я, то с вас причитается.
— Поэт Сергей Есенин. Сегодня ночью он мне сказал: пошли ты их всех… в огород! На чучело.
«А девушка весьма самоуверенна… или совсем ненормальная», — успел подумать Потапов, перед тем как ощутить очередной за нынешнее утро прилив сил, будто грудь его задышала в две пары легких, а кровь по жилам устремилась в обратную сторону — туда, к молодости.
Потапов наскоро переоделся в сыновние джинсы, отыскал под вешалкой дачные, в летней засохшей грязи кроссовки, переобулся; на плечи набросил потертую спортивную «непромокашку». Голову обтянул вязаной лыжной шапочкой. И стал внешне молодым человеком, то есть представителем самой обширной возрастной категории людей от пятнадцати до пятидесяти лет, обряженных в бодряще-унылую униформу конца двадцатого века.
— Ну, вот что, милая девушка, мне пора. У меня появилась цель. А времени для ее достижения мало. Остаетесь в помещении или выходите вместе со мной на воздух?
Набросив широкоплечую, какую-то всю раздутую изнутри курточку, Настя молча направилась к выходу.
— Постойте! — поманил Потапов девушку пальцем из глубины квартиры. — Идите-ка сюда. Чего-то спрошу.
Поколебавшись, Настя приблизилась к Потапову.
— Пройдемте в мой кабинет. Да смелее, черт побери!
Прошли в кабинет. Все это время Настя держалась от Потапова на почтительном расстоянии.
— Иван Кузьмич, если вы пьяненький — я убегу.
— Я абсолютно трезвенький. А пригласил, чтобы спросить: что это такое?
Настя проследила за направлением указательного пальца хозяина кабинета.
— Это шкаф.
— А в шкафу, в шкафу-то что?!
— Ну… книги.
— Угадала, книги. Но книги — какие?! Взгляни: Шекспир, Лез Толстой, Достоевский, Бальзак, Данте, Пушкин, Томас Манн, Есенин, наконец! Слыхала о таких? Нет, ты, Настя, не смейся. Не смешно. Ты лучше скажи: ничего… такого не ощущаешь, сверхъестественного? Это же второй космос! Духовный. Какие умы, имена какие! Да здесь, в этих книгах, все великие истины законсервированы! А я… Годами валяюсь тут, на диване… Как это: от жажды помираю у ручья. И не пользуюсь! Чужой этим книгам. Правда, время от времени убеждаю себя: вот разгребу малость делишки, соберусь внутренне и положу на стол книгу! Стану читать. Хотя бы по вечерам, перед сном хотя бы, как перед смертью. И какие делишки разгребать, стол-то у меня, посмотри, Настя, пустой, как в мебельном магазине. Мои делишки — там, на фабричке, а с фабрички я рано или поздно уйду. Сбегу. Не тюрьма, конечно. Но радоваться отучила. Знаешь, Настя, а я ведь веселый был! Общительный. Мог даже сплясать… Если хорошо попросят.
— Устали, — предположила Настя.
— Постарел… Ты это хочешь сказать? Молчи, ребенок.
— А вы разбейте стеклышко.
— Вот, вот оно! — забарабанил пальцами по стеклу книжного шкафа. — И разбивать не надо: отодвинул и… дыши! Читатель корешков, заглавий! Открою и стану питаться. Их энергией. И все мои хвори выйдут из меня. Передставляешь, Настя, вчера вечером у меня хватило воли протянуть руку и взять книгу. Стихи Сергея Есенина!
— Ха! Нашли с чего начинать культурную революцию.
— Понимаешь, его стихи о березках, о деревне поманили меня куда-то туда, где есть еще молодость, восторг. Захотелось в траву ничком упасть! Под дождь сунуться! Чтобы отмыться от всей этой пыли городской…
— Съездили бы на дачу.
— У меня нет дачи. Кому с ней возиться? Я не о том. Живем, Настя, на земле — миг. Вздрагиваем, а то и ломаемся от любого грубого прикосновения. Друг друга любим только во время войны, или болезни, или еще какой всеобщей беды, когда всем тошно и всех обнять хочется. И ведь не стеклянные, не бездушные. Плакать умеем. По крайней мере в детстве умели. А главное — смертные все. Обреченные. И так бессердечно обходимся друг с другом. Так незаботливо!
— Это вы о себе?
— Это я о всех. И о себе. В первую очередь. После Есенина взялся я за Льва Толстого. За позднего Льва Толстого, у которого помимо таланта за плечами уже отшумела солидная жизнь. Со всеми ее приправами. И наскочил я на «Смерть Ивана Ильича». Жуткая, понимаешь ли, история про человека, заболевшего раком. Очень современная и очень страшная история. И так меня этот рассказ за горло взял —