– Не смешно, – думаю я…
И скоро – скоро кончится наш драгоценный разговор – мы нырнем, набрав воздуха, в месиво детских рук и ног, и мешочков со сменкой – и нас не станет. И время уйдет, как дети в школу.
52…
Идти есть к матери не хотелось – я пошла к Урюковой. Открыла дверь ее мама. Я впервые заметила, что у нее овальное однотонно – розовое лицо с маленькими, узкими глазами.
– Вы приехали? – я не ожидала увидеть ее.
Она оставила открытой дверь и, ничего не ответив, ушла.
Я перешагнула через порог.
В квартире непривычно тихо. Слышно, как за стеной лает пес. Он лает низким грудным голосом, возбуждая в сознании образы огромных суровых собак, о четырех массивных лапах и алом языке.
– Здравствуйте! – я замечаю урюковского отца, который сидит на диване.
Он устало смотрит на меня, не узнавая, и, через паузу, кивнув головой, закрывает глаза руками. Все его движения кажутся медленными и нереальными, только лай с точностью метронома отбивает ритм времени.
– Я… Урюкову…Ой, за Светой, – объясняю я свое присутствие.
На кухне раздается плач урюковской мамы. Она вскрикивает и начинает тихо скулить. На ее вой соседский пес отвечает учащенным лаем. Мне становится страшно. Не разуваясь, я иду в комнату Урюковой. Заправленная кровать и стеллаж с книгами. Фотография с нашими тупыми, улыбающимися мордами. Карта Крыма с прочерченным красной линией путем. Пустота комнаты начинает гудеть, биться в висках. В чем дело? В чем дело? Мгновенное превращение недавнего предчувствия в реальность. Ужас от того, что тогда – день, может час назад, – еще можно что-то было сделать, а теперь – все… Начался новый отсчет. Лай.
В комнату заходит отец. Он медленно, тихо, будто не решаясь тревожить эту всевластную Пустоту, подходит к окну:
– Я не понимаю: зачем она сделала это…
– Что? – зная ответ, спрашиваю я.
– Убила себя. В 22 года! – он садится на кровать и плачет, – Мы же все делали… Деньги высылали, квартира…
– Она несчастна была? – он поднимает красные, зареванные глаза на меня.
– Да нет… Просто не понятно ради чего…
– Что? – спрашивает он.
– Да нет, ничего… – тихо отвечаю я, хотя ради чего жить – Урюковой, как и многим из нас, было совершенно не ясно.
53…
Никита ждет меня у маминого дома. Он стоит у дерева, а над деревом серой выглаженной простыней висит небо.
– Как ты? – спрашивает он, разглядывая мое лицо.
– Не знаю…
– Про Урюкову слышала?
– Слышала… – отвечаю я.
Из окна на первом этаже тянет горячей сдобой. Холодно.
– Пойдем ко мне? – Никита берет меня за руку.
– Мне все равно. – Не скрываю я.
И мы идем. Оставляем следы на новом снеге. А потом мы поднимаемся, пьем чай и раздеваемся догола. И долго, мучительно занимаемся сексом. И, кажется, что мы оба попали в мутный водоворот, и нечем дышать, и невозможно остановиться. И густой солнечный свет через водную толщу, и темнота, почти смерть. И вот уже усталость легко спутать с нежностью.
– Я тебя люблю – говорит Никита.
– И я тебя люблю – говорю я.
И нам обоим совершенно понятно, что мы друг друга не любим, и, конечно, счастья не случится, но очень – очень хочется сказать эти слова. Непременно произнести их какому – нибудь человеку:
– Я те – бя люб – лю.
А потом мы едим бутерброды с сыром и прощаемся.
– Не будем жениться? – зачем-то спрашивает Никита.
– Дурак, что ли? – отвечаю вопросом я.
54…
Конечно, можно было бы выйти замуж за Никиту. Родители Ника почти все время в Израиле – квартира свободна. Мы бы пошли в Загс и расписались, а потом бы поехали в Иерусалим. А в Иерусалиме мы бы зашли к родителям Ника. Они бы усадили меня за стол и милосердно накормили досыта, и расспрашивали бы меня про жизнь в России, каждый раз удовлетворенно выдыхая: «Как, все так же?… Ужас – ужас… Как вы