Я чувствовал, что мысль моя, на которую я решился, снова начинает увядать, тонуть в Ятлине, и от этого начал раздражаться на себя и Колю, который сидел и ждал, широко раскрыв голубые глаза, не испытывая никаких усилий и потребностей производить тяжелую умственную работу подобно мне, а наоборот, надеясь на удовольствие и прибыль от этой моей работы, которую я добровольно взвалил на себя… Да, добровольно… Ибо если к избранничеству и ведет судьба, то последний штрих и последний кирпич каждый кладет добровольно, а без этого последнего кирпича вся башня, даже и подготовленная судьбой извне, остается несуществующей и для окружающих невидимой. Сколько таких недостроенных вавилонских башен!… Только последний штрих и последний кирпич создает избранника, и кирпич этот уже не в руках судьбы, а в его собственных, лично его руках… Судьбе угодно было, чтоб меня экзаменовал на пост правителя России этот голубоглазый, свежий, неиспорченный юноша. Ему первому я должен дерзнуть произнести вслух мое желание и намерение стать во главе России…
ГЛАВА ПЯТАЯ
— Коля, — сказал я, — твои друзья, этот Ятлин и прочие (опять Ятлин… быстрее вон от него), — они, конечно, люди с самомнением? Этак… мечтают. — тут я пустил снова в дело сарказм, — взлетают высоко…
— Да, — сказал Коля, — Герман о себе весьма мнит. Первоначально я даже указывал ему на нескромность, но позднее понял, — он имеет право… В нем это свыше.
— Вот как, — снедаемый ревностью, я пустил снова в дело сарказм, — наверно, он хочет быть поэтом, писателем или изобретателем турбовинтового двигателя… Ха-ха-ха, — я нервно засмеялся, — а о судьбе России в целом он думал?… Дерзал?… В том смысле, чтоб взять на свои плечи?…
— Что? — странно и быстро посмотрел на меня Коля.
— Да, Коля, — сказал я, чувствуя облегчение и радуясь его сообразительности, ибо в последние мгновения все-таки оробел.
— То есть? — спросил Коля.
Нет, рано я радовался. Он все-таки вынуждал меня к прямому изложению идеи вслух.
— Да, Коля, — решился я, — у меня предчувствие, более того — уверенность, что я когда-нибудь возглавлю правительство России.
— Но ведь это стыдно, — невольно искренне вырвалось у Коли.
Я ожидал всего, только не этого.
— Почему же стыдно? сказал я. — Этот твой Ятлин со своими взглядами, он, получается, враг не Сталина, а России в целом…
— Ну при чем туг Ятлин, вскричал Коля, мы с ним об этом никогда не говорили… Это я так думаю… Любить Россию — это значит честно работать, трудиться для ее блага, а не властвовать.
В голубых глазах его в то мгновение было столько света, что я невольно залюбовался.
— Heт, Коля, ты тут неправ, — сказал я мягко, поддаваясь искренности Коли, — Россия никогда не испытывала недостатка в честных тружениках, но ей всегда недоставало честных правителей… которые бы поняли ее национальную идею…
Последней была уже цитата из Щусева, но Коля именно после нее вдруг наморщил лоб и этак с серьезной тревогой задумался. И лишь когда он задумался, я осознал, какой успех выпал на мою долю. Я сообщил этому чистому столичному юноше, сыну всемирной знаменитости, о своем намерении возглавить Россию, и это было воспринято им настолько естественно, что он главным здесь посчитал не сам факт, а его последствия для меня. То, что он сразу же выступил против этой моей идеи, вступил с ней в противоборство, говорило о том, что идея эта, произнесенная вслух, его не удивила и не рассмешила… Признаюсь, как бы ни был я в себе уверен, но до этого момента что-то все-таки во мне сидело и издевалось, какой-то уголок во мне слушал меня как бы со стороны, иногда со смехом, а иногда и с тревогой. Тут удивляться нечему. Каждый будущий правитель из тех, кто поднялся к власти снизу, волею своею и дерзостью, как бы ни был уверен в своем призвании, немножко удивлен, получая власть… Ибо первоначальное движение свое он всегда строит на пустом месте… Дерзнул и пожелал… И вот уже мелькнуло что-то, и вот уже что-то завязалось, и вот уже возникла вокруг этого твоего желания, подобного сотням разнообразных личных желаний, вот уже возникла первая полемика, вот уже личное твое желание, которое ты вполне мог ранее убить в зародыше, теперь обрело независимое от тебя существование и заставило задуматься этого серьезного, начитанного юношу.
— Хорошо, — сказал Коля, — я сейчас подумал и действительно понял, что в чем-то вы и правы… Европа слишком часто нас опекала за то, что мы рабы… Да, русский интеллигент всегда умел талантливо проклинать угнетателей народа, но никогда он не хотел замарать свои высокие принципы тяжелым и потным трудом, каким является честное правление России… Всегда он передоверял это тем, кого можно было потом использовать как объект своих талантливых проклятий…
Это последнее заявление несколько насторожило меня, несмотря на то, что оно подтверждало мою идею, с которой Коля, выходит, согласился и примирился. Оно насторожило меня не содержанием, но формой, серьезностью и взрослой остротой. Здесь угадывались черты юноши, преждевременно состарившеюся за чтением политических серьезных книг и политическими спорами. Это давало о себе знать, как в прежние времена давал вдруг о себе знать какой-либо взрослый, преждевременно познанный порок. Коля, наивный и честный, в определенном смысле был развращен этими книгами, этими спорами, которые часто шумели в его доме, как в прежние времена подобных же чистых юношей подстерегали и развращали порочные горничные, неосмотрительно либо неумно по желанию отца-развратника взятые для себя в дом. Но это уже особая статья и особая тема. В таких юношах, почти что мальчиках, это патологическое постарение какой-либо части души выражалось весьма неожиданно то в странном словосочетании, то в переходе вдруг от детской пластики к взрослой и в быстрой смене взглядов. Мысль, которую Коля высказал последней, только еще начинала тогда варьироваться в обществе. Причем здесь провинция даже шла впереди столицы, ибо в провинции, как уже видно, хаос, вызванный хрущевскими разоблачениями, раньше начал упорядочиваться и подавляться силой, и провинция раньше начала от прежних противоборств переходить в определенных кругах от нелегальной оппозиции к легальной, то есть к славянофильству как естественному продолжению всякой русской оппозиции в России любой власти. Ибо славянофильство всегда соответствует духу национального свободолюбия и не соответствует своим национальным анархизмом любой власти — от народной до самодержавной. Но в столице, где прямые антисталинские тенденции, смакование разоблачений и собственное покаяние еще были крайне сильны, славянофильские тенденции еще только пробуждались, причем главным образом в кругах крайней молодежи, в которых и вращался Коля. Эти крайние круги не могли жить без ежедневной новизны, сенсаций и обновления своей оппозиции, а обычная антисталинская тенденция, приобретшая уже консервативный и официальный характер, здесь попросту поднадоела. Как выражались в этих кругах, надоел нам официальный социалистический антисталинизм, требуем антисталинизма национального…
Говорят, идеи носятся в воздухе и охватывают сразу многих и в разных местах, Щусев, сам носитель таких тенденций, безусловно знал об их существовании и в иных местах и учитывал это, готовя свое «всероссийское дело».
— Кстати, сказал Коля, глянув на часы, мы ведь сегодня собираемся у памятника Пушкину… Они собираются у памятника Маяковскому, а мы у памятника Пушкину (кто это «они», а кто «мы», я решил не спрашивать… Там на месте пойму). Пойдемте, — сказал он мне.
— Пойдем, ответил я, помни, Коля, ты единственный во всем мире сейчас знаешь о моем замысле… Тебе единственному я доверил…
— Понимаю, — сказал Коля. Я умею хранить тайну… Даже мой отец, который стал теперь так недоверчив, он мне иногда в таком открывается… Лучше б он этого не делал… Но об этом не теперь… И знаете, чему я особенно рад… Тому, что вы наконец познакомитесь с Ятлиным. Вы так необходимы друг другу.
«Опять этот Ятлин, уже попросту с негодованием подумал я, — да не издевается ли этот мальчишка надо мной?… Неужели то, что я открыл ему свое „избранничество“, — трагическая, неисправимая ошибка?… Нет, конечно же, о Ятлине он от наивности», — успокоил я себя, глядя на девичье, нежное, как цветок, личико (не лицо, а именно личико) Коли.
Мы встали и отряхнули пыль с наших рубашек, пыль Кремлевской стены, которая пачкалась так же, как