«Ясно, — подумал я, — значит, ребят он до последней минуты собирается держать в неведении… А этот Павел… Чего он приезжал?… И скандал… Нет ли здесь подвоха или розыгрыша?… Проверяют меня, что ли?… Ну, подожди… Время, время, вот что все поставит на место…»
Так думал я за завтраком, довольно скудным, состоящим из булок и чая. Когда после завтрака ребята ушли, я попробовал заговорить о Павле, ибо его появление и исчезновение меня взволновали, но Щусев сказал:
— Не надо о нем… Явился без вызова… Болван… Вообще, человек он сумасшедший… Двадцать лет режимных лагерей… Ему там ребра поломали и ногти повыдергивали… Особенно на ногах это болезненно…
— А что, Горюн действительно?…— начал я тихо, после паузы, вызванной болезненной реакцией от подробностей, сообщенных мне о мучениях человека мне неприятного.
— Всего лишь предположение, — перебил как-то нервно Щусев, — но поручиться нельзя.
— Но ведь он арестован?
— Это тоже предположение… Впрочем, они иногда арестовывают своих для отвода глаз… Вы не читали (опять «вы»), вы не читали брошюру народника Тихомирова «Почему я перестал быть революционером»? Там уже кое-что объяснялось, и позднее оно обнаружилось у наших евреев. (Его снова прорвало.) Национальный дух революции… Народное движение было убито идеологией, привезенной с Запада… Краеугольный камень троцкизма — самодержавие народа… Какого народа? Русских? Славян? Разве в Англии правит некий всемирный народ, или во Франции?… Они придумали интернационал, но придумали его для нас (он повторялся, и это говорило о том, что это его сильно занимает и глубоко засело в мозгу).
— Надо действовать, Гоша, — сказал он, когда мы окончили чаепитие (после ухода ребят мы выпили еще по две чашки, возможно для того, чтобы иметь повод говорить не на улице и при этом не сидеть попросту без дела, дабы не придать разговору специальный характер), — сейчас самый подходящий момент… После того как его Хрущев отстранил от дел, со спецохраны он фактически снят — раз, — Щусев загнул палец, — с другой стороны, он теперь мученик за идею сталинизма, и авторитет его вовсе не упал, в том числе и всемирный… Ты знаешь, что организация наша обладает фактически ничтожными возможностями, и акт возмездия в центре Москвы, среди бела дня, правой руке Сталина, его ближайшему соратнику, стал доступен лишь благодаря временному стечению обстоятельств… Это должно всколыхнуть молодые умы… Есть еще один момент… Кстати, весьма щекотливый… Я боюсь, что какой-нибудь случайный реабилитированный одиночка… Какой-нибудь пострадавший еврей даст ему пощечину, вряд ли он сделает что-либо большее, и тем самым все приобретет комический характер… И вообще, этот одиночка помешает и вспугнет его… Помешает даже чисто организационно… Надо торопиться… Даже террор наш после Пугачева был крайне засорен иноверцами, потому и был чужд народу…
К тому времени я уже твердо понимал, что со Щусевым пора рвать, но понимал также, что еще рано и самостоятельное кредо еще не выработано. В Щусеве мне прежде всего не нравилась его монотонность аргументов и призывов (как выяснил я потом, это составляет не слабость, а силу политического течения крайнего толка). Мне не нравилось также, что и здесь проглядывали черты ненавистного мне Орлова и вообще получался заколдованный круг, который в последнее время меня даже начал пугать: в какую бы сторону я ни шел, везде маячил призрак Орлова, причем как раз среди тех, кто его поносил. (Поносили его все, с кем мне приходилось сталкиваться.) Поэтому речь шла о создании кредо совершенно отличного, и вот тут-то обнаружились немалые трудности. Тот долгий и извилистый путь, которым я шел к идее вообще, утрачивая и разочаровываясь, и то счастливое обстоятельство, когда я перенял у Щусева, по его же инициативе, великую дерзость желания, утвердившую во мне идею, все это не имело, как я понял, смысла, если не подкрепить эту идею кредо, то есть собственными взглядами на судьбу России. Взгляды Щусева были мне неприятны, и лишь благодаря выработанной годами хитрости и притворству я это от него прятал. Но собственного разумения судьбы России я не имел и здесь рассчитывал на Колю, юношу столичного и начитанного. Вообще один я был еще ничем, а вместе с Колей мы уже составляли известное новое направление. Таковы были мои мысли вплоть до того момента (мы, кстати, уже шли по улице), до того момента, как Щусев сказал негромко:
— Здесь…
Мы остановились, и тут же я увидел Колю, восприняв это как знамение. Правда, потом выяснилось, что Коля здесь находится по договору со Щусевым и выполняет определенное задание, то есть, стоя у киоска «Табак, сигареты», он держал под наблюдением узкую, тихую улицу. Очевидно, своим заданием Коля был чрезмерно увлечен, поскольку вначале, будто и не замечая меня, тихо сказал Щусеву:
— Сегодня он запоздал на десять минут… Но в остальном как обычно, — и лишь после этого улыбнулся мне.
Это меня покоробило. «Тут, наверное, не обошлось без Ятлина», — подумал я. Но тут же Коля сказал тихо, адресуясь лишь ко мне и явно понизив голос, чтоб Щусев, оглядывавший перекресток, не слышал:
— Я вчера весь вечер говорил Ятлину о вас… Он заинтересован и хочет повидаться…
Я задумался. Конечно, в смысле выработки кредо тут есть определенный положительный момент. Присутствие в столичном обществе, где все они для меня будут объектом рассмотрения, я же — «инкогнито», не может помешать, если тщательно продумать свои действия. А вдруг я к этому Ятлину несправедлив? Моя идея достигнуть верховной власти в России требует гибкости и союзов, хотя бы и временных.
— И одна девушка вами заинтересовалась, — совсем уж глуповато хихикнул Коля.
И снова некстати. Ибо если до этой фразы я готов был согласиться на встречу, то после нее все приняло иной аспект и Коля, тем более со своим хихиканьем, мог неверно истолковать мое согласие. «Странный парень, — подумал я с досадой, — когда он научится точности взаимоотношений? У него в этом смысле полностью отсутствует чутье». Конечно, намек о девушке воздействовал на меня, но это-то было и опасно и могло принизить наши взаимоотношения с Колей, складывающиеся на основе великой идеи. Поэтому в данном случае я решил не ответить на предложение и переждать, тем более что Щусев, до того перешедший на другую сторону широкой улицы (улица Герцена), теперь направлялся к нам.
— Какое странное совпадение, — сказал он негромко, когда мы отошли к скверику (неподалеку располагался скверик, маленький и без деревьев, а лишь с двумя садовыми скамьями и запущенной клумбой), — какое совпадение… Все должно начаться здесь… На улице Александра Герцена… Здесь какой- то символ… Помните, Коля, у Герцена: страна все более опускалась нравственно, ничто в ней не преуспевало, а местная администрация становилась все более обременительной для подданных, без малейшей выгоды для государства… Это место я почти точно помню.
То, что Щусев обращался с цитатой к Коле, шестнадцатилетнему юноше, минуя меня, конечно же, коробило, но я нашел в себе силы не подать виду. Вообще буквально на глазах я во многом менялся, и это меня самого радовало. Причем новый процесс во мне еще не завершился, я это понимал, однако так же как молодая мать отбрасывает свои старые привычки во имя ребенка, так и я вел себя подобно молодой матери, прислушиваясь, обуздывая свои чувства и живя во имя своего новорожденного ребенка (ибо это еще было новорожденное), ребенка-идеи, ища в жизни все для него полезное. Жизнь моя в собственных глазах приобретала все большую цену, но, повторяю, процесс еще не был завершен, и потому иногда я сравнивал.
Время между тем приближалось к полудню. В конце лета в Москве, когда листва тяжелеет от пыли и кончается пора теплых дождей (дожди бывают лишь в холодные дни), то есть в августе в Москве часты резкие переходы от холода к зною, влияющие на нервную систему, конец московского лета редко бывает хорош, и улучшение наступает лишь с приходом осени, утренней свежести и прохлады и золотой, радующей глаз листвы. И вот по какой-то мистической пропорции случайного и закономерного мы с нашими всероссийскими замыслами и я со своей новорожденной идеей попали как раз в этот нелегкий период московского календаря. Отсюда дополнительные нагрузки, нервные срывы и наступающие вслед за ними более или менее длительные патологические состояния. Но в тот день, несмотря на жару, я чувствовал себя хорошо, а досада на Колю и Щусева быстро прошла.
Щусев вручил мне и Коле по секундомеру и велел от начала узкой улочки (улица Грановского), перпендикулярной улице Герцена, двигаться обычным шагом мне, затем, через определенный промежуток, почти бегом, Коле. Потом он сравнил время на секундомерах и снова, сидя в скверике с блокнотом, что-то