разумеется, Рабинович, — здесь глаза его блеснули обезоруживающей насмешкой над собой, с помощью которой, однако, чувствовалось, он не раз заводил нужные знакомства вот так просто, экспромтом подойдя и протянув руку, я адвокат. Вы не будете столь любезны поговорить со мной минут десять, ну от силы двадцать.
Я глянул на адвоката Рабиновича, и мной вдруг тоже невольно овладела некая нездоровая веселость.
— Нет, сказал я, — двадцать минут не могу и десять минут не могу… Вот три часа — это другое дело.
— Ах, пожалуйста, — сразу вспыхнул и догадался Рабинович, — это совсем хорошо… Я и не надеялся на такую любезность, хоть и хотел ее предложить. Но я боялся, что вы неправильно истолкуете. Три часа на скамеечке не просидишь. Знаете, как раз недалеко есть маленькое кафе. Но поверьте, если тебя там знают, то это лучше ресторана. Обслуживают хорошо, питание высший класс, кабинки имеются.
— Валяйте, — сказал я, глядя сверху на суетящегося адвоката и становясь все веселее от одного его вида, — валяйте… Посидим в кабинке…
Кабинка действительно была, все же остальное оказалось дрянью. Правда, в прежние голод-ные, экономные времена такой ужин показался бы мне роскошью и, опираясь на него, я мог бы весь следующий день прожить на сокращенном рационе из хлеба, карамели и кипятка, заприходовав тем самым и сэкономив приличную денежную сумму. Но ныне я был расслаблен сперва обедами по талонам в богатых столовых КГБ, а затем и домашним столом в семье журналиста. Поэтому я лишь наполовину съел салат из парниковых огурцов, поковырял порционный лангет, вырезав из него лишь наиболее сочные куски и оставив пережаренное мясо. Вина я вовсе пить не люблю, тем более низкосортный портвейн. Рабинович же ел все это с аппетитом, а портвейна выпил две рюмки, после чего сказал:
— Я адвокат Орлова. Насколько мне известно из протокола первого допроса, вы при этом присутствовали и участвовали в опознании моего подзащитного.
— Да, — ответил я, еще не совсем соображая, куда он клонит.
— Речь идет о некоторых юридических неточностях, — сказал Рабинович, — но прежде всего мне бы с вами хотелось говорить не об этом. Признаюсь прямо, родители Орлова, особенно мать его Нина Андреевна, да и отец тоже специально выбрали адвоката с такой типично еврейской фамилией и внешностью.
— А сам Орлов?
— Он, разумеется, отказывается от сотрудничества со мной, но родителям удалось доказать его невменяемость, так что он лишен права выбора.
— Он абсолютно здоров, — сказал я, в упор глядя на Рабиновича.
— Ну, это не нам с вами определять, это определят медицинские эксперты. Теперь же речь о другом. Речь идет о вопиющих нарушениях, которые допустило следствие по делу смерти Лейбо-вича. Вы, надеюсь, честный человек нового поколения и осуждаете сталинские методы нарушения законности. Кое-что мне о вас известно, о вашей тяжелой судьбе. Поверьте, мой подзащитный тоже человек нелегкой судьбы. У мальчика с детства было развито чувство болезненной жажды справед-ливости. А если учесть его литературный талант и искреннюю есенинскую влюбленность в свою родину, в Россию… Вы читали, конечно, «Русские слезы горьки для врага», за подписью Иван Хлеб? Если отбросить ошибочное содержание, а сосредоточиться только на литературных досто-инствах, то они несомненны… Что же касается нашего брата еврея, то среди нас немало, извините, не евреев, а жидов. Вот они-то нас и позорят. Взять хотя бы того же Лейбовича, который натянул на себя русскую фамилию «Гаврюшин», русскую личину… Разве это порядочно? Казалось бы, мелочь… Но я отвлекся… В конце концов не это меня волнует. Мы, евреи, должны быть особенно большими интернационалистами, чтоб честным трудом доказать свое право есть чужой, но брат-ский хлеб, полученный не из рук Джойнта, а из рук братьев по классу…
От двух рюмок портвейна он несколько опьянел и говорил разбросанно.
— Что вы хотите? — прервал я его.
— Я надеюсь, вы подтвердите разночтение в первоначальном и окончательном протоколе. Налицо явные подчистки и подделки. Лейбович сам совершил преступление, стреляя в толпу и ранив рабочего, после чего и был убит толпой, действовавшей в порядке самообороны. Что же касается моего подзащитного, то действия его, конечно, подпадают под Уголовный кодекс, но только не в качестве подстрекателя убийства, как о том говорится. Разумеется, местным властям надо снять с себя ответственность за допущенные административные безобразия, вызвавшие возмущение рабочих, и они срочно ищут подстрекателя. Но вот недавно я говорил с одним товари-щем, занимавшим ответственный пост в местном КГБ, хоть ныне и находящимся в отставке по болезни. Он целиком согласен, что роль Орлова преувеличена. Что же касается его высказываний, то имеется экспертиза, подтверждающая его психическое нездоровье…
Рабинович говорил и говорил, сыпал и сыпал словами, картавя и жестикулируя. Наконец я не выдержал и сильно ударил ладонью по столу, так что задребезжала посуда.
— Что такое? — сразу замолк Рабинович, словно его выключили.
— Все, — сказал я, — лангет жесткий, портвейн дерьмо, так что подкуп не удался…
И, сказав это, я вышел, оставив адвоката в растерянности. То ли от пережаренного лангета, то ли от слов и внешности интернационалиста Рабиновича, адвоката антисемита Орлова, мне было настолько гадко, что я всю дорогу плевался… Да и вообще, весь эпизод с адвокатом подействовал на меня крайне угнетающе, хоть никакого последствия для моей судьбы он, разумеется, иметь не мог. Но бывают такие случайные встречи или экспертизы, которые предвещают приближение каких-то закономерных опасностей. И действительно, вернувшись усталым в первом часу ночи, я застал в комнате моей на кровати конверт. Это было письмо от Висовина, и он приглашал встре-титься завтра к семи вечера, причем не на улице, а в квартире. Адрес указывался.
У нас все спали, видно, члены общества Троицкого сегодня разошлись ранее обычного, и напрасно я бродил так долго по улице. Возможно, вернись я не в начале первого, а в начале двенад-цатого, было бы в самый раз и мне удалось бы поговорить о чем-либо, неважно о чем, с Машей, с моей фиктивной, но горячо любимой женой. Однако проклятый адвокат-интернационалист заморо-чил мне голову, и я не сориентировался во времени. А тут еще это письмо. Я знал, что Висовин честный и хороший человек, более того, лишившись в свое время койко-места, я нашел приют именно у него. Но тем не менее особой тяги к нему у меня не было, а даже наоборот. И дело не в том, что некогда у них с Машей что-то было. Смешно ревновать женщину, которая тебя не любит, к тому, кого она разлюбила. Есть люди во всех отношениях замечательные, с которыми, тем не менее, не хочется общаться и при встрече с которыми до того чувствуешь себя не свободно, что даже в глаза им трудно смотреть. А если к тому же учесть мое положение осведомителя КГБ, которое может быть известно и Висовину, раз слухи об этом так широко распространились, то встреча с ним вообще не сулит ничего хорошего. Впрочем, если он начал ко мне дурно относиться, то разговор у нас получится. Хуже, когда отношение друг к другу хорошее, а свободы общения нет. Вот тогда-то и трудно в глаза смотреть, а во враждебности это проще. Итак, завтра к семи я решил явиться, а там будь что будет. Ну, разумеется, не сразу решил, ибо когда решение во мне твердо установилось, уже посветлело окно и раннее летнее солнце заблистало на подоконнике и стене. Из-за двери доносились шаги квартирной труженицы Клавы, а за стеной несколько раз всплакнул Иван, дитя насилия, и послышалось сонное бормотание укачивающей его Маши.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Висовина я первоначально не узнал, до того он изменился. Кроме него, в квартире по указан- ному на конверте адресу находилась какая-то молодая пара — похоже, муж и жена. (Что подтвер-дилось.) Причем муж чем-то, пожалуй, землистым цветом кожи и тревожным блеском глаз, походил на Висовина. Я заметил, когда мы уселись за стол, жена взяла мужа крепко за руку и так держала, не выпуская. Его звали Юлий, а ее Юля. (И здесь не совсем нормальное сочетание или совпадение.) Озадачило меня, но одновременно и обрадовало то, что Висовин меня ни о чем не стал расспрашивать, хотя бы для приличия, как водится меж людьми знакомыми, а тем более связанными какими-то делами, но внезапно расставшимися. (Висовин ведь исчез внезапно. Как теперь выяснилось, помещен был в психиатрическую больницу.)
— Гоша, — сказал мне Висовин, — конечно, исторические процессы закономерны и необрати-мы, но напрасно сбрасывать со счетов и личный момент.