дверь, что хозяина нет дома. Я объяснил, зачем пришёл, но она не отперла, предложив прийти завтра утром. А утром объявила мне, также не отпирая, что хозяин «эвакуировался».
— Как эвакуировался? — не понял я.
— Уехал.
— Куда?
— Не знаю.
— И давно уехал?
— Часа три, как на вокзал ушёл.
В полной безнадёжности, чуть не плача, я побежал на вокзал через весь разорённый город, ругая Биска примерно теми же словами, которые употреблял в его адрес старичок Салтыков. Вокзал был переполнен людьми, но билетные кассы не работали. Однако, здание вокзала, несмотря на бомбёжку, было цело. Немцы разбомбили его лишь в сорок четвёртом году, когда были выбиты из города и бомбёжками пытались остановить советское наступление. Я побегал по вокзалу, потом выбежал на перрон и, не зная почему, соскочив с перрона, побежал по путям. Может, я неосознанно пытался догнать поезд, увезший Биска с моей пьесой в Ташкент или иной глубокий тыл. Мне почему-то казалось, что Биск прихватил мою пьесу с собой, как ценность. Ибо под влиянием старичка Салтыкова я опять стал относиться к своей пьесе как к ценности. На путях стояло несколько военных эшелонов и санитарный поезд, но меня не остановили, не задержали, ибо вокруг бегало много людей с чемоданами, с узлами, пытаясь уехать. Плакали дети, слышалась ругань, поэтому странно, что в этом хаосе Биск сам меня заметил, и странно, что среди криков я его услышал.
— Саша Чубинец, — окликнул он меня.
Биск сидел на открытой платформе, тесно сдавленный другими людьми, их узлами и чемоданами, сидел на каком-то железе, на каких-то кучей наваленных станках, очевидно местного, отправляющегося в эвакуацию завода. Рядом с ним я увидел Фаню Абрамовну в капоте. Сидеть им было явно неудобно, однако они дорожили этим, захваченным ещё с рассвета, местом.
— Четвёртый час стоим, всё не уедем, — пожаловался Биск и попросил меня принести воды. Я принёс воды в алюминиевой фляге, которую протянул мне Биск и Фаня Абрамовна жадно начала пить. Потом напился Биск. Я рассказал о деле со своей пьесой и попросил вернуть экземпляр, но в это время началась паника. Над станцией появились самолёты, явно немецкие, потому что советские самолёты тогда над городом совсем не летали, а аэродром был разбит. Испуганно, трусливо загудели паровозные гудки, усиливая панику, и на крыше товарняка соседнего воинского эшелона военные начали поворачивать в сторону самолётов ствол зенитного пулемёта на высокой треноге.
— Зачем они хотят стрелять в самолёты, — крикнула нервно Фаня Абрамовна, — они же их не трогают, просто летают. А если они начнут стрелять, самолёты ответят и попадут в нас.
Мне кажется, Фаня Абрамовна выглядела не совсем нормально, у неё блестели глаза и торчали нечесаные волосы. По-моему, когда среди всеобщего страха я снова спросил о моей пьесе, это их несколько успокоило. Первый раз Биск просто не расслышал, разволновавшись. К тому ж платформу дёрнуло, и они поехали, что их тоже ободрило.
— Ваша пьеса в верхнем ящике письменного стола, — крикнул мне на прощанье Биск.
Однако добраться к верхнему ящику письменного стола оказалось нелегко. Старуха не отпирала дверь, заявляя, чтоб я пришёл, когда вернётся хозяин. Я пожаловался старичку Салтыкову, и он вызвался мне помочь, тем более что собирался осмотреть домашнюю библиотеку Биска, чтоб конфисковать ценные книги. В городе между тем началось какое-то тревожное веселье, подобное тому, которое испытывают дети, когда их оставляют без надзора. Начался грабёж магазинов и частных квартир, оставленных хозяевами, главным образом евреями. Поэтому дверь квартиры Биска мы застали раскрытой, а на лестнице плакала старуха-служанка. Увидав нас, она попросила позвать милицию, но старичок Салтыков весело посмотрел на неё и сказал:
— Кончилась милиция, началась полиция.
Квартира Биска уже была ограблена, а то, что не взяли — поломали. Пол был усеян бумагами, книгами и осколками дорогого зеркала, которое очевидно не уместилось на телегу. Пьесу свою я нашёл не в ящике письменного стола красного дерева, на котором видны были рубцы от топора. Пьеса валялась смятая, но целая под книгами. Мне опять повезло.
Кстати, после встречи с голубоглазой пассажиркой с симферопольского поезда мне захотелось узнать своё будущее, свою судьбу. Влюблённые ведь часто мечтают о будущем и верят гадалкам. Так вот, для гадания я нашёл сербиянку. Цыганки врут, сербиянкам можно верить, потому что сербиянки при гаданиях не выдумывают, а играют, подобно артистам. Гаданию хорошей сербиянки можно верить, как игре хорошей артистки. И эта сербиянка нагадала мне, что моя хромота принесёт мне много зла в жизни обычной, но в трудные моменты она меня будет спасать и мне помогать. Поэтому я не должен бояться азарта и азартных игр, не должен боятся ни казённого дома, ни дальней дороги. Конечно, всякие бывают игры. Есть игра, которая не стоит свеч, есть игра, которая стоит свеч, а есть игра, в которой люди заменяют собой свечи, сгорая дотла или, что ещё хуже, превращаясь в никому не нужный оплывший уродливый огарок.
6
Когда пришли немцы, то немецкие власти сразу издали указ: мужчин из города не выпускать. За выход из города расстрел или концлагерь. Мне же надо было добраться в Чубинцы, поскольку в городе жить не на что было, хоть жизнь как-то быстро наладилась, и за советские деньги на базаре можно было купить сахар, молоко, сало, мясо, овощи. Но денег-то у меня не было, даже советских, а тем более немецких остмарок. Те, кто работал, получали карточки. На них в магазинах выдавали хлеб, крупу, соль, сахарин, подсолнечное масло — пол-литра в месяц. Однако, я работы никакой не имел. По письменной части меня не брали, место возчика тоже найти не мог, а на тяжёлые физические работы я не годился. Что делать? Пошёл к старичку Салтыкову, который работал теперь в управе при бургомистре-украинце. Старичок Салтыков мне помог с разрешением на выезд из города. Однако, при этом сказал, что в городе организуется музыкально- драматический театр, и как только моя пьеса будет доработана с учётом нового порядка, я её должен привезти и отдать директору театра, по-прежнему тому же Гладкому. Эта весть меня обрадовала, тем более что я узнал — Леонид Павлович Семёнов тоже остался в городе и будет работать в театре. Я мечтал, чтоб в «Рубль двадцать» главного героя, в которого вложил собственные чувства, сыграл Леонид Павлович.
Моё село Чубинцы, куда мне удалось добраться на немецкой попутной машине, жило, как и вся сельская местность, радостно от произошедших перемен. Начали перемены так же, как и в городе, с грабежа советского имущества. Тётка Степка рассказывала, что когда она к сельпо прибежала, там уже одни пуговицы оставались и пустые картонные коробки. Начали грабить и колхозное имущество, растаскивать по домам скот, зерно, инвентарь. Однако, здесь произошло первое омрачение радости. Колхозы и совхозы немцы распускать не собирались, только дали им другое название — сельскохозяйственная артель. Вместо двух колхозов — имени Кирова и имени ЦК комсомола — у нас появилась сельскохозяйственная артель села Чубинцы с двумя бригадами. Вместо колхозного собрания — сельская сходка. В некоторых сёлах выбрали на сходках председателей, а в некоторых оставили прежних. У нас в Чубинцах на сходку приехал немец из волости с бургомистром. Переводил полицай Дубок, бывший секретарь комсомольской организации.
— Хайль Гитлер! — крикнул Дубок, едва сходка началась, и вытянул вперёд правую руку.
— Хай Гитлер, — согласились многие крестьяне, в том числе тётка Степка, — может при Гитлере будет лучше.
Паны начальники сказали — рекомендуем пана Чубинца. Но поскольку у нас Чубинцов более чем полдеревни, то уточнили — пана Олексу Чубинца. То есть того же самого, что и колхозом руководил. Он не хотел, боялся, что наши придут — посадят. Забегая вперёд, скажу, так оно и случилось, хоть жена его орденоноска и орден свой сохранила. Сначала его в колхозный сейф прятала, а потом в землю закопала.
Вообще, чувство радости первых месяцев сорок первого года всё время омрачалось у многих страхом