гражданина.

Меня самого резануло казённое — гражданин — в адрес Олеся Чубинца, но как же я мог его назвать таксисту?

Впрочем, слово «гражданин» я люблю гораздо больше похабного «товарищ», принявшего эстафету от лицемерного «брат». Однако слово «гражданин» опозорено и явно находится под следствием, а высокий смысл его затоптан сапогами.

— Где же гражданин? — нетерпеливо спросил таксист, видя, что я тщетно осматриваю участок, куда попросил его подъехать.

Действительно, Чубинца нигде не было. Мелькали вокруг ненужные люди, а Чубинца не было. Там, где он стоял минут пять-семь назад ясно, материально, со своей палкой, узлом и портфелем, теперь было место совершенно от него свободное, и все люди, мелькавшие в разных направлениях, свободно это место пересекавшие, меня раздражали. Каждому из нас приходилось искать или ждать. Всё раздражает, кроме искомого, всё неприятно, кроме ожидаемого. Мне было горько, потому что я знал: я ищу человека, который мне уже не нужен. Он отдал мне всё, что имел, а его облик лишь будет мне мешать пользоваться этим. Вот от чего мне было горько, я не хотел выглядеть сам перед собой негодяем, выгнавшим использованного и ненужного человека. Но ведь не я его, а он меня оставил, я же, наоборот, его разыскиваю. Неправда, Забродский, ты знал, что он уйдёт, если ты его оставишь в нынешней ситуации одного, и ты хотел, чтоб он ушёл, хромой, старый, с узлом и портфелем. Мало того, что появляться с ним рядом тебе неприлично, но своим присутствием он ещё мешает тебе эстетизировать его плоть, его дух, его жизнь, как присутствие овцы, со всем её реальным обликом, мешает опытному, но совестливому кулинару эстетизировать её мясо и жир, думать о жарком, которое он из неё приготовит.

Заняв номер в гостинице «Волынь», я позвонил в гостиницу «Звезда», где Чубинец собирался поселиться. Мне ответили, что такой в гостинице не проживает. Значит, дело сделано, хорошо это или плохо, но Чубинца больше нет, и его плоть, его дух, его радости и беды готовы к потреблению. Надо лишь решить, каким способом, по какому рецепту, с каким соусом. Но прежде всего надо освободиться от всего постороннего. В течение первой половины дня я проделал работу, связанную с моей командировкой, записал цифры, факты, фамилии, которые увезу в Москву и там досочиню к ним реприз, пафоса, очерковых размышлений. Можно сказать, что очерк-фельетон на целый газетный подвал уже был у меня в кармане, надо лишь его пропустить через пишущую машинку. Не я придумал это уродство, не я виновен в этом лицемерии. Товарами ширпотреба крестьян должны обеспечивать не литераторы и не государственные деятели, а сельские лавочники. Но я знал также, что мелкий сельский лавочник в сочетании с мелким крестьянином, имеющим свой участок земли, есть тот самый страшный для диктатуры союз, которого опасался ещё Ленин и против которого Сталин двинул свои танки-колхозы. Вот с чего началась одиссея Чубинца, одиссея миллионов чубинцов, их серо-чёрная жизнь, их серо-чёрный юмор и их серо-чёрный траурный лиризм. Так началась сформулированная Сталиным «переделка психологии крестьянства пролетариатом». А журнал коммунистической академии, именуемый «Литературой и искусством», в сладостном мазохизме подпевая тенором евнуха, пропищал о том, что «живой человек» — не большевистская мерка, беря при этом слова «живой человек», «сердце» и «душа» в кавычки и заявляя, что всё это «вскормлено молоком гуманистической мамаши». Статеечка эта была сочинена в 1931 году. И вот прошли десятилетия, а понятия «живой человек», «сердце» и «душа» у них всё ещё на подозрении. Если, конечно, сердце и душа не вырваны из живого человека и не вложены в государственное мероприятие. Читаешь Гоголя, читаешь Бунина, читаешь Толстого, читаешь и думаешь — Боже мой, как хорошо написано. Но о чём? Может быть, об ужасах, пережитых и переживаемых нами, писать хорошо невозможно? Может, даже кощунственно писать так глубоко, так сочно, так наблюдательно о серо-чёрном повседневном издевательстве общества над человеком, государства над обществом, а тирании над государством?

Я понимал, что работа предстоит долгая. Даже предварительная черновая запись, которую следует произвести немедленно, по неостывшему, займёт дней десять. Поэтому пошёл на почту послать телеграмму жене, ждавшей меня к понедельнику, чтоб вместе ехать в Сочи. Написал: «Мамочка, задерживаюсь срочной работой. Целую тебя в рот. Железный Феликс». По-моему, текст телеграммы мне удался. Мне даже кажется, он по качеству не уступает прошлогодней моей телеграмме, отправленной из Сочи: «Мамочка, лежу на песке истекаю потом от потери пота ослабел. Целую Забродский». Принявшая у меня телеграмму молодая девушка вовсю хихикала, как опытный потребитель полусоветского юмора, и даже начала вполголоса напевать популярные куплеты моего сочинения, которые накануне пел, приплясывая, в телепрограмме популярный артист.

И вот я начал танцевать. Вокруг стоит народ И смотрит, как герой труда Чечётку лихо бьёт. Ай-яй-яй, ай-яй-яй, Ай-яй-яй-яй. Кто собрал весь урожай, С нами подпевай.

Так подпевала почтовый работник из Сочи. Но почтовый работник Здолбунова была женщина другого поколения, между сорока и пятьюдесятью, и чем-то она мне показалась знакомой. Взяв у меня телеграфный бланк, почтовый работник быстро, профессионально прочитала слова, не касаясь их карандашиком, потом прочитала их вновь и вернула мне бланк.

— Нет, — сказала она, — такое не пойдёт.

— Что вам не нравится? Я неправильно заполнил бланк?

Стараюсь быть хладнокровным, как у редакторов в издательстве.

— Бланк вы заполнили правильно, но мне не нравится текст.

— Однако это мой частный текст.

— Ошибаетесь, гражданин, этот текст написан на государственном бланке и должен быть подтверждён государственным служащим.

Да, это она. Не та, конечно, но её оттиск. Оттиск редакторши, которая давным-давно лишила меня девственности.

— Как можете вы писать своей матери такие непристойные слова?

— Во-первых, я пишу не матери, а жене.

— А почему здесь — мамочка?

— Это моё дело, — попробуй сохрани хладнокровие. Нет, советская действительность, если перефразировать Ленина, ежедневно, ежечасно и стихийно порождает из своих граждан истериков, скандалистов, неврастеников. — Одним нравится называть свою жену поросёночком, кукушечкой, сладкой булочкой, а мне нравится мамочкой.

— Тем более, зачем вы пишете — целую тебя в рот? К чему такая подробность? Почему не написать просто и нормально — целую.

Приёмщица телеграмм посмотрела мне прямо в глаза. Глаза у неё цвета тёмно-коричневой черешни. Такие женщины до старости сохраняют на своём лице порок. По-моему, она приняла бы моё приглашение и после работы поднялась бы ко мне в гостиничный номер. Однако там меня ждёт другая, хоть и в чём-то подобная, как подобна в определённые моменты эта пожилая почтарша юной шекспировской Юле, а хромой Чубинец стройному любовнику Роме. Почтарша — женщина. Она чувствует, что мой гостиничный номер занят другой, и потому от ревности становится неумолимой.

— «В рот» — вычеркните, иначе телеграмма не пойдёт. И почему «Железный Феликс»? Феликс, как я понимаю, ваше имя. А что такое «железный»?

Ну нет, «железного» я ей не уступлю.

Вы читаете Попутчики
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату