Однако в чем же тайна третьей казни Господа? Почему подвержены ей не только грешники, но и праведники? Потому что меч, и голод, и болезнь лишь терзают, а дикий зверь, терзая, плодоносит. Потому что в третьей казни не только плевел, но и пшеница.
Потому что ни разум, ни праведность от нее не спасут. Насильники над телом, аскеты, не спасут: они ведут лишь к уродству, видимому на примере александрийских монахов, которыми средневековые христиане подменили облик Иисуса из колена Иудина.
Третью казнь в негодовании на женщину за яблоко из Эдема передал Господь в руки сильному нечестивцу, и потому бороться с ним можно лишь непротивлением злу насилием, как учил пророк Иеремия и как укрепил это учение спустя семь веков Иисус из колена Иудина. Однако спастись можно лишь при оговорке пророка Иеремии — отдать все нечестивцу, но от нечестивца унести в качестве добычи собственную душу. Любовь и придумана, чтоб взять добычу от нечестивца — прелюбодеяния, взять собственную душу. Чтоб отделить пшеницу от плевел и, отдав дань зверю — похоти, сохранить плодоносность. Но ради такой любви необходимо исполнить Божье проклятие и преодолеть свой, соблазненный змеем, разум. И если разум этот велик, то и праведник изнемогает, как изнемог царь Соломон, в котором женщина победила Бога. Однако малый разум еще более препятствует духовному труду, поскольку с уменьшением разума уменьшается и потребность его преодолеть и возрастает тяга к праздности. А высшее проявление духовной праздности есть зверь — похоть. Так было и в древности.
— Подыми глаза твои на высоты, — говорил с тоской пророк-мученик Иеремия, — и посмотри, где не блудодействовали мы с тобой. У дороги сидела ты для них и оскверняла землю блудом твоим и лукавством твоим. За то были удержаны дожди и не было дождя позднего, но у тебя был лоб блудницы, ты отбросила стыд.
— При начале всякой дороги устроила себе возвышение, — говорил и пророк-изгнанник Иезекииль, — позорила красоту твою и раскидывала ноги для всякого мимо идущего и умножала блудодеяния твои…
То же, но на свой воронежский манер, думал и Алексей Александрович, железнодорожный техник. Размахнулся он и ударил мужчину в кальсонах по зубам.
— За что бьешь? — спросил мужчина в кальсонах, вытирая кровь.
— За подлость твою, — пояснил Алексей Александрович.
— Ее бей, — сказал мужчина в кальсонах, — я лишь ее просьбу исполнил.
Тут Алексей Александрович ударил сапогом, тем, который Мария чистила, с подковками железными, тяжелым, словно камень-булыжник. От такого удара мужчина в кальсонах, заправленных в валенки, пошел как на параде мелким церемониальным шагом спиной вперед, ударился об окошко, вышиб стекло и нырнул в оконный проем валенками кверху так, что его на кухне мгновенно не оказалось, а остались на кухне только тепло одетый и в сапогах Алексей Александрович и голая, босиком, Ксения, поскольку Мария, всеми забытая в углу на полу, была не в счет. Остались муж и жена фактически с глазу на глаз. Минуту-другую смотрел он налитыми глазами на Ксению, даже треуха не сияв. Потом протянул руки свои, чтоб схватить ее для расправы. Ксения этому не препятствовала, только лишь увернулась движением полных бедер от захвата за горло, и вместо горла Алексей Александрович в беспамятстве, очевидно, начал душить тяжелую, молочного цвета грудь Ксении, отчего сосок, длинный, как пальчик младенчика, напрягся, второй же рукой Алексей Александрович подхватил Ксению за пышную красоту ее, гикнул, оторвал от пола, как тяжелый ящик с путейскими инструментами, упираясь ладонью в низ круглого Ксениного живота, и унес из кухни, причем Ксения, которую несли, своей полной рукой, с ямочкой на локте, плотно заперла по ходу движения кухонную дверь.
Некоторое время за этой дверью слышен был шум, Ксения всплакнула, но ненадолго. Вскоре стало тихо, а потом Ксения вдруг застонала опять напевно. Так, потеряв любовника, Ксения соблазнила мужа… И опять Марию охватил озноб, но озноб гораздо более сильный, чем ранее, озноб от всего произошедшего, да и от выбитого окна дуло.
Мария всю ночь не спала, стараясь согреться, и все старые платки, которые на пол стелила под себя, на себя намотала, ходила из угла в угол. Утром, поздно уже было, входит наконец Ксения на кухню, лицо мятое, заспанное и некрасивое, а каждый день до этого оно всегда красивое было.
— Вот что, — говорит Ксения, и некрасивое лицо ее морщится, — решили мы с Алексеем Александровичем тебя домой отправить, в деревню. На поезд тебя посадим, денег дадим и провизию… Согласна?
— Согласна, — отвечает Мария.
Только сказала она «согласна», как и впрямь захотелось ей свою хату повидать да хутор свой, где против их хаты цветник для сбора ягод, земляники и грибов. Дальше церковь и рядом клуб, а под бугром течет река и водяная мельница на ней. Речка течет в другое село — Ком-Кузнецовское, и идет тамба в город Димитров, а через тамбу — заказ.
— Я и раньше, — говорит Мария, — стремилась домой попасть, только мы с Васей никак села своего найти не могли. Во многих селах были, а своего не нашли. И провожатый у нас был специально назначенный. — Но больше про провожатого Гришу Мария распространяться не стала.
— Как же, — говорит Ксения, — разве ты не знаешь, село наше Димитровского района.
— Что в город Димитров по тамбе можно дойти, знаю, а что это район — не знаю, — отвечает Мария. — Родители наши с нами никогда не занимались, им было не до нас.
У Ксении узнала Мария, что мать их зовут тоже Мария, а отца звали Николай, как брата.
— Однако меня пугает, — говорит Мария, — что брат Коля и сестра Шура будут упрекать меня, почему я оставила Васю в чужой стороне и недосмотрела за ним.
— Не виновата ты, — отвечает Ксения, — не ты виновница, что раскидало нас всех и нашу судьбу.
Сказав это, она оглядывается на плотно закрытую кухонную дверь и говорит шепотом:
— Вот возьми, и чтоб никто не знал, спрячь поглубже и береги, поскольку здесь деньги. Тебе я деньги особо дам и провизию по договору с Алексеем Александровичем, а это деньги лично от меня матери. Если же матери дома нет, то передай их Коле и Шуре, — протягивает она Марии пакет и говорит:
— Спрячь это себе в трико, но как будешь ходить по нужде — не потеряй.
Так и сделала Мария, и проводила ее Ксения на поезд прямо из кухни, так что Мария более в комнатах не побывала и с Алексеем Александровичем не попрощалась. С Ксенией же попрощалась душевно. И обнимала ее Ксения, и целовала, и плакала, и махала рукой, пока не исчезла из виду. И вместе с ней исчез и красивый город Воронеж.
Поехала Мария на собственном месте и собственных хлебах, причем меж ног ее резинкой прижат пакет с деньгами для матери от Ксении. Едет Мария и ни с кем пе общается, чтоб деньги сберечь, и хлебом с колбасой не делится. Ежели б кто и попросил, поделилась бы, а самой от себя — не хотелось. Лучше Коле и Шуре остатки привезу, думает. У них там на хуторе голодно. Но у Марии никто хлеба не просил, и про деньги никто не догадался.
Приехала Мария в город Димитров, явилась среди знакомых мест, и от радости даже слезы потекли. Всюду по-разному, думает, Курск плохой город, Льгов получше, Изюм и Воронеж совсем хорошие, но как у себя дома — нигде. Пошла Мария по городу Димитрову и узнала дом, где мать их, тоже Мария, им соломки подстелила и оставила, пока на базар сходит за сушеными сливами, а в это время чужая тетка забрала брата Жорика. Вышла Мария за город, пошла по тамбе и узнала место, где чужак им хлеб подал, а мать чего-то испугалась, забрала этот хлеб и выбросила его в поле. И чем дальше идет, тем больше родного узнает. Вот он, заказ, белый весь, блестит на солнце, ветви под снегом гнутся. Вот речка, и колеса водяной мельницы ко льду примерзли. Вот уж церковь видна на бугре. Ничего чужого не увидела Мария, как тогда, когда искала свое село с Васей и провожатым Гришей, изнасиловавшим ее в сарае. Тогда только чужое видела, незнакомое, теперь же все свое. Вот оно, село Шагаро-Петровское, зимнее, заснеженное, красивое, из хат дым. А на улице народа уйма с флагами, все толпой идут. И слышит Мария такой разговор меж человеком, которого она смутно признает, но не до конца, и местным мужиком, которого она в лицо знает.
— Что это за праздник? — спрашивает человек.
— То, товарищ, не праздник, а партийные похороны, — отвечает мужик.
— Кого же хоронят?
— Петра Семеновича, бригадира, хоронят после убийства, — отвечает мужик.
— Кто ж убил?