Гэвира, появившись здесь; была она тогда совсем девочкой, как и сейчас, — шаловливой и хорошенькой, рыжекудрым рысенком с зелено-прозрачными глазами, и начинала уже строить из себя взрослую, требуя эти песни, как дань, — певцу так именно и положено воспевать женщин из дома своего вождя, конечно, ежели талант его годится для песен о женской красоте. Йиррин выход нашел легко: его песни были такие, как надо, а все-таки с улыбкой — он и подыгрывал капризной девчушке-подростку, и посмеивался над ней, да и над собой заодно. И это именно Гэвин, правда тоже в шутку, стал заговаривать о том, что для такого друга, как Йиррин, мол, ему ничего не жалко, даже собственной сестры в жены. Словно он проверял, сколько еще люди ему спустят. А люди спускали: Йиррин был славный парень, а Гэвин был Гэвин, и к тому же никто по- настоящему не мог поверить, что когда-нибудь Гэвин это скажет всерьез.
Йиррин тоже в это не верил. Он-то всегда помнил, что он здесь чужак и даже дома, куда можно ввести жену, у него нет, и слишком легкий был человек, чтоб об этом горевать. Но Кетиль росла; и Йиррин попался в сеть своих собственных песен, как с певцами это случается. В его поэтических ухаживаниях игры становилось все меньше, а в словах Гэвина насчет свадьбы доля шутки все убывала, а доля решения росла. Этою весной его слова звучали уже почти всерьез. А вот Йиррин, правда, никогда не переставал подшучивать и над собою, и над Кетиль тоже. Одно время она поэтому даже полагала, что сын Ранзи в ней все еще продолжает видеть лишь ребенка, и заставила его за это поплатиться с той жестокостью, которая в ней была. Тогда-то Йиррин и сложил о ней песню «Три сойки», где рассказано, как спорят сойки между собою и две насмехаются над Кетиль, а третья восхваляет ее, и выходит из этого драка, в которой худо приходится сойке-восхвалительнице, и, ощипанной и ободранной, едва удается ей удрать, а в конце рассказчик относит ее судьбу к своей: мол,
Песни- споры здесь сочиняли с давних пор, а вот соединить в одну песню хвалебную — скойлту — и насмешливую — кялгью
Про трех соек сложилось у него так складно и весело, что даже Кетиль смеялась. И, кстати сказать, как бы ни досадовала она на Йиррина, как бы ни насмехалась над ним, а с тех пор, как услышала его впервые, вздумай кто-нибудь сказать при ней, что певец ее брата не лучший из всех четырех округ, от Кетиль ему было б несдобровать.
В нынешнюю зиму все уже заметили, что она любого пария могла бросить посреди разговора ради удовольствия обменяться с Йиррином лишнею задорной перебранкой, в которых так отточила свой язычок, что Йиррин совсем ее зауважал и говаривал, что, мол, этой девушке впору самой сочинять песни. А на слова Гэвина насчет свадьбы она лишь смеялась, а ведь прежде, еще год назад, фыркала: мол, не твое дело, братец, за кого меня выдавать. (Дело и вправду было не его: раз Кетиль оказалась старшей женщиной в доме, она сама себе была хозяйка.) И нынче весной, когда уходил Йиррин, сын Ранзи, в поход, она уже откровенно гордилась своею такой замечательной собственностью.
Трудно понять, что чувствует девушка, у которой такой, как у Кетиль, ветер в голове; она и сама наверняка не понимала; но сейчас, в разговорах с Хюдор, от которой уже почти не таилась, все чаще проговаривалась: мой Йиррин. И ждала, ждала все нетерпеливее, и женщина впервые просыпалась в ней этим летом ожидания. Нынешней зимой Кетиль тоже вступила в возраст невесты — восемнадцать зим.
Девушки сидели у Хюдор в ее светлице. Как водится в здешних краях, была то единственная постройка в два этажа на всем хуторе; первый, сложенный из камней, пустует от одного приезда гостей до другого, и обыкновенно там попросту хранится одежда, а на втором этаже, деревянном, куда ход по наружной лестнице, спят хозяйские дочки. У Борна и жены его, Магрун, была и еще одна дочь, старше Хюдор, но она вышла уже замуж и жила в доме мужа. Оттого-то в девичьей светлице на хуторе у Борна спала теперь одна Хюдор, и, как всегда бывает, комната сделалась похожа на свою хозяйку — чистая, светлая от струганых сосновых балок и стен, неяркая и тоже словно притихшая в ожидании.
На полу здесь все еще лежала душистая осока, которой посыпают жилье в Летний Солнцеворот; над окном и под низкими балками развешаны связки трав и кореньев (Хюдор добрая была травница), а еще висели там восемь связок беличьих шкурок, и девятая связка, неполная. Хюдор очень жалела, что не успела подстрелить еще четырех белок, тогда был бы уже полный набор на шубу — в тамошних краях считается очень хорошо, если невеста припасет к свадьбе шубу или накидку, или, самое малое, куртку, построенную собственными руками. И прочее все тут было, как у любой девушки: длинная кровать, похожая на ладью, и точно так же с резною мордой диковинного зверя в головах (эти звери — защитники — обороняют от всего недоброго, что любит подкрадываться к человеку во сне), корзинки с рукодельем Хюдор — с шерстью, с золотым шитьем, с вязанием; резная шкатулка-ларь с уборами, что стояла сейчас на стеганом, с вышитыми лосями, покрывале на кровати. Кетиль, когда приходила, всегда вытаскивала ее — порыться в уборах Хюдор и полюбоваться, особенно лишний раз теми нарукавьями, Гэвиновым подарком.
Над кроватью повешено было зеркало — для счастья и для добрых снов. Это зеркало в скромной светлице у Хюдор было одною из немногих заморских вещей, лишь на юге умеют делать такие; его не надо было смачивать водой, чтобы оно отражало, и всегда, точно в колодце, стояла в нем колдовская светлая глубина. Вот и сейчас, попадая на него, солнце бросало в угол комнаты золотое, яркое пятно.
Время было уже послеполуденное. Затянутые бычьим пузырем рамы из оконниц по-летнему были вынуты; в резные низкие окна залетал порой ветерок; от тепла, от сушеных трав, от запаха разогретых солнцем смолистых ярко-желтых стен, от горячего света на полу в светлице было томно, лениво и хорошо, покой стоял вокруг, и долетала издалека песня работников на току. С того места, где Хюдор сидела, было видно, как пляшут пылинки в луче, что бросало солнце, отражаясь от зеркальной глубины; если засмотреться, можно придумать, что это кружатся в воздухе снежинки — первые снежинки, что будут кружиться в воздухе осенью, когда вернутся корабли.
Хюдор сидела у окна за своею прялкой, в глубине комнаты на неподъемном дубовом ларе с одеждой Хюдор устроилась ее гостья с вышиванием, которое она принесла с собой. Жужжала прялка, а Кетиль полуприпевала, полуприговаривала негромко «Песню об Охоте на Сребророгого Оленя», сложенную Йиррином, — и хотя с губ ее слетали слова о горьких делах, с которых началась десять зим назад распря Гэвиров и Локхиров, горечи не было ни в ее думах, ни на губах. Бессознательно она повторяла интонации, которые слышала от Йиррина, и порою голос ее улыбался — ибо сын Ранзи был веселый человек и даже в эту повесть сумел вставить — туда, где возможно, — немного задорного своего света; а мысли ее были совсем о другом, и в задумчивости она то обрывала песню на полуслове, то начинала опять, хоть с середины, хоть с самого начала.
Она поклялась выйти замуж за того, кто принесет ей рога Сребророгого Оленя — прекраснее этого зверя не было на свете, и Хозяйка Леса любила его и уж, конечно, не простила бы тому, кто б его убил; так что Ивелорн надеялась, что никто не отважится на такое, и к тому же даже найти быстроногого Оленя было трудно, а не то что догнать. Из всех искателей ее руки лишь Гэвир, сын Гэвира, и Локхир, сын Локхира, отправились на эту охоту, и Гэвир убил Сребророгого, а Хозяйка Леса сделала так, что Локхир вышел на то место минутой позже и, увидев, что опоздал, убил Гэвира своим