Материально обеспечен, заграничных вещей накупил, Лещенко с Вертинским увлекался. Вино, женщины... Только их, женщин, много, а родина одна... Женщина простит, а родина?..

Я с беспокойством присматривался к Ефимову: не рехнулся ли часом наш начштаба? А Ефимов продолжал свой путаный монолог, стреляя короткими очередями слов:

— Видно, совсем не любил я. Плохо любил. Разучился любить. Если и любил, то любил за то, что она давала мне... женщина, родина... Что я давал взамен? Женщине — букетик, ресторан, оперетку... А родине? Членские взносы — исправно, пламенная речь на собрании, самый тяжелый плакат на Первое мая тащил... В газете работал, о родине только и писал, деньгу заколачивал на печатном патриотизме. Затаскал слова, торговал ими, жонглировал словами большого смысла. Сам издевался над ними, над легковерностью простачков. Плохо? Я приучил себя видеть только плохое кругом. В юности было иначе, но потом ударила меня жизнь в тридцать седьмом. Нет, решил я, и не будет никакой правды на земле! Котиковы заставили меня вспомнить правду моей юности. Надолго ли? Видно, не всегда дерево туда валится, куда оно подрублено. Я теперь правду нащупать могу. А тогда... выкрутился кое-как, решил подражать карьеристам и приспособленцам — тем, кого всегда ругал и кому тайно завидовал. Потом

— плен. И опять как в тридцать седьмом... В конце концов, думаю, нет ничего в этом мире дороже для Ефимова, чем его собственная шкура, то бишь персона. Разве не умней он, не тоньше организован большинства людей? Александр Ефимов — мыслящий человек, аристократ духа, белая кость! Ну, напялит Ефимов немецкий мундир, сменит еще раз личину. Что от этого изменится в мировом масштабе? Важно, чтобы жил Ефимов. И в отряде — что я защищал? Кого поддерживал? Выслуживался, выжигал не железом позор, а подхалимажем. А сегодня все сломалось. Эта минута стоила всей моей жизни... Что за сила толкнула Котиковых на смерть? Сколько раз я писал об этой силе, не понимая ее, я топил ее в штампах... Я знаю, знаю теперь эту силу... И все же не завидую я сейчас Котиковым. Так что же? Возврат к старому: самая геройская смерть не стоит самой худой жизни?..

— Как ты с такими мыслями в отряд шел? Ей-богу, Александр, если бы я не видел тебя ночью в Никоновичах, то подумал бы сейчас — конченый ты для нашего дела человек!

Но Ефимова нельзя было остановить. Он шел все так же спотыкаясь, подставляя лицо хлестким ветвям, вцепившись рукой в грядку телеги, слепо глядя вперед. Он говорил с каким-то самобичующим, исступленным остервенением, без обычного наигрыша, без рисовки, хотя в словах его все-таки проглядывали временами фальшь и недомолвка, чувствовалась жалостливая и влюбленная оглядка на самого себя — умного, тонко чувствующего, загубленного тяжкой судьбиной...

— «Конченый»! — уцепился Ефимов за слово. — Лучше быть конченым, чем протрезветь и увидеть себя жалким трусом. Лучше лежать с Котиковыми, с Мурашевой... А раньше я втихомолку презирал простой народ Котиковых и Мурашевых, этих неотесанных, необразованных парней, с которыми меня столкнула война. Вот так хамье, вот так быдло! Теперь-то я вижу, как мелки и однообразны были мои приятели- полуинтеллигенты!.. Позерство, культ скепсиса и позы... Сплошная подражательность, а самобытности ни на грош!.. Позерство, культ жеста и вечный кукиш в кармане... И вот я чужой среди своих. Какая мука! А кто виноват? Вчера я твердил себе, что не я. Никто не хочет признать свою вину, сваливают все на судьбу. И плывут вниз по течению. О-о-о, эта привычка к дурацкому, интеллигентскому самоанализу! «Герой»! Герой под горячую руку! Минута какого-то озарения, нестерпимого света, а за ней, быть может, еще темнее ночь. И даже сейчас я вру, декламирую, недоговариваю. Душу вот перед тобой наизнанку выворачиваю, а сколько во швах этой изнанки вшей прячется. А мне человечье, душевное, что ли, нравственное мужество теперь необходимо. Под пули на минуту сунуться — ерунда. Вот Кухарченко — ему хорошо, ни совести, ни морали...

Правые колеса телеги срываются в глубокую выбоину. Стонут раненые.

— Да заткнитесь вы наконец,—  сонно говорит Коршунов за моей спиной. — Покатило-то, погляди! То от боли рычал, а теперь слезы капают...

Ефимов машинально взобрался на телегу, сел рядом со мной.

— Я считал подвигом «здоровый скептицизм»,—  словно в бреду забубнил он вновь,—  «свободную мысль»... Считал обязательным для мыслящей личности сомневаться во всем официальном, смеялся наделено верующими. Меня бесило стремление втиснуть все в лозунги, формулы! Всюду мерещилась агитка, плохо скрытая пропаганда. Наши ошибки и недостатки доставляли мне какую-то странную горько-сладкую радость...

Я завидовал большим людям, считал их ловкачами и обманщиками, втайне мечтал примазаться к ним. Мне не везло, я не находил признания своим талантам. Тем пуще ненавидел я механизированный, как трамвайное кольцо, круг нашей жизни. Служба, политграмота, общественная работа, даже мысли — все было обязательным, и все это, казалось мне, стесняет широту и размах моего ума, убивает мои способности, превращает меня — единственного и неповторимого — в стадное животное. Потом война... Армия стирает нас всех в паюсную икру, от икринки-личности ничего не остается. В партизанах

— икра зернистая... А я хотел быть сам по себе, отбиться от стада, получить наконец возможность свободно изъявлять свою волю. Впрочем, выбор между жизнью и смертью у меня всегда был. В этом мы все и всегда свободны...

Ефимов говорил, говорил несвязно, не переставая, и очнулся, отошел от подводы, ни разу не взглянув на меня, не кивнув даже на прощанье, только в Радькове. Было шесть утра.

Не успел Ефимов отойти и пяти шагов от подводы, как путь ему преградил Щелкунов.

Улыбаясь немного смущенно, он протянул руку Ефимову и сказал:

— Дай пять, Ефимов! Слыхал, слыхал про тебя. Ты должен простить меня. Я относился к тебе подозрительно. Я рад, что Богомаз и Самарин, вот, оказались неправы. Ведь они насчет радиостанции думали, что... Но это дело прошлое! Дай пять, Ефимов!..

Я заметил, что Самарин — он стоял поодаль и внимательно, хмуро наблюдал за этой сценой — усмехнулся, не сводя пытливых глаз с Ефимова. Бледное, помятое лицо Ефимова пошло пятнами. Он рассмеялся хрипло и коротко и, не взяв протянутой ему руки, зашагал прочь. Плечи его тряслись, но смеха не было слышно.

Щелкунов сдвинул на брови пилотку, поскреб в недоумении затылок, крикнул вслед:

— Кто прошлое помянет, тому глаз вон! Идет?

— Не спеши с выводами! — сказал Самарин и положил широкую ладонь на плечо Щелкунову. — Котиковы, Мурашевы — вот герои! И как они далеки, эти настоящие герои, от всякой самсоновщины в нашей жизни, от всех этих самсо новых и ефимовых!.. Подумай об этом!

Он отошел. Мы с Щелкуновым долго смотрели ему вслед.

В Радькове, когда уже почти совсем рассвело и начал накрапывать дождик, отряды снова встретились друг с другом.

Стало известно: бригадой разбиты наголову четыре гитлеровских гарнизона — в Никоновичах, Кузьковичах, Следюках и Перекладовичах. Взяты большие трофеи, а предусмотрительный Аксеныч вывез в подлесные деревни трофейные жнейки и веялки. Шестьсот двадцатому не удалось разгромить «Почту» — автобазы и ремонтные мастерские немцев на Могилевском шоссе. Проводник этого отряда, наш разведчик Козлов-Морозов, проплутал всю ночь в лесу. Зато под утро он вывел отряд к опустевшим, разгромленным Никоновичам, и бойцы 620-го забрали все оставленные нами в селе трофеи. Эти трофеи, как видно, они не собирались нам отдавать, но Самсонов не горевал: весть о неудаче, постигшей 620-й отряд, безмерно обрадовала его — не придется ни с кем славу делить. Потёри бригады незначительны. Тяжелей всего досталось основному отряду.

Долго спорили из-за стада коров, отбитых нашим отрядом в Никоновичах. Эти сорок две коровы были взяты из приднепровских деревень. Аксеныч просил, Полевой требовал, чтобы Самсонов отдал их крестьянам. Самсонов отказался наотрез: «Чем я буду своих партизан кормить?!» Тогда Полевой уговорил Аксеныча раздать коров, которых тот отбил в Кузьковичах, в приднепровских деревнях.

Юрий Никитич торопил партизан: надо быстрей доставить раненых в санчасть, гитлеровцы не простят нам этой ночи, кинутся, возможно, в погоню.

Когда подводы затряслись за околицей по небольшому мостику, Покатило очнулся и застонал. Юрий Никитич подбежал к подводе, склонился над изрытым оспой, широкоскулым лицом раненого пулеметчика.

— Как он? — шепотом спросил у меня Юрий Никитич, вглядываясь в мокрое от дождя, желтое,

Вы читаете Вне закона
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

3

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату