ты поймешь...
Славно мерцают звезды. Мягко катится по шляху телега. Кругом темным-темно...
Ну, чему, спрашивается, я радуюсь? Пьяный дурак! Никто не видит этого, но я-то знаю, что пьяный. Богомаза нет. И Покатило рассказывал мне что-то грязное, отвратительное, страшное. И вот Надя Колесникова тоже... Не хотел думать, вспоминать... Не может этого быть. Слишком страшно, если это так... Я сунул Сашке полуавтомат, а он не взял его, не убил 'меня. Какой же он предатель! Значит, я фискал, раз собираюсь тащить его к капитану? Кто же из нас предатель?!
Кто-то спрашивает пропуск. Впереди какие-то шалаши. Нет, это карусель... Я встаю, и на меня кто-то набрасывается, сбивает с ног. Что это? Какой-то дурацкий куст. Может, я пьяный? Ну вот еще! И отчего такие дурацкие мысли в голову лезут? Токарев! Витенька, ядреный лапоть! Почему все спят? Подъем! Стройся в полном боевом! Где патефон с «Разлукой»?..
Из командирского шалаша слышится жирный, воркующий смех Ольги.
— Жорик! Ты прелесть! — кудахчет она. — Ну иди, иди к мамочке!
— Разрешите, товарищ капитан? — Я пригладил не высохшие после купания в ручье давно не стриженные волосы, одернул мундир, поправил кобуру нагана.
До чего ж голова болит!.. Вспомнив свои ночные художества, я зажмурился, застонал, словно от приступа зубной боли.
«В нашей среде завелся провокатор...» Нет, не годится. «Считаю своим долгом заявить вам...» Доносом пахнет, черт побери!
Я откинул плащ-палатку над входом в командирский шалаш, осторожно кашлянул.
Кто еще там? — Я узнал голос командира.
Глаза не сразу привыкли к царившему в шалаше зеленоватому, как в аквариуме, сумраку, тут и там пронизанному солнцем.
— А... Входи, входи! Это ты вчера ночью натрескался? Хорош, нечего сказать. Слыхал про твои ночные художества. Я всегда все знаю. В лагерь на четвереньках приполз?
— Я к вам по важному делу,— заявил поспешно кающийся грешник.
Ну, говори, выкладывай. Только не вламывайся в другой раз без разрешения. А за пьянку я приказал всем вам, командирам, на первый случай, выговор объявить, а рядовым дал по три наряда вне очереди. Я не допущу пьянства в своих отрядах.
Я разглядел в аквариумной полутьме широкую перину. Капитан полулежал на перине в расстегнутой, неопоясанной гимнастерке. Ольга одергивает мятую короткую, узкую юбку, смотрит на меня недовольно.
— Дело важное и секретное,— начал я, краснея.
В прогретом солнцем шалаше, как в бане, пахло распаренными березовыми вениками.
Мутило. Каждое воспоминание о ночных художествах — как подзатыльник.
Капитан сел, потянулся и шепнул что-то Ольге. Та надула губы, фыркнула. Встав на колени, не спеша поправила она распущенные светло-русые волосы, оплесканные солнцем. Капризные губы, глаза томные, сонные. Она сладко потянулась. Грудь козырем...
— Живей, дуся! — шепнул Самсонов, и я не поверил своим ушам: «Самсонов и вдруг — «дуся»!» Подруга командира поднялась наконец, оправила юбку на крутых широченных бедрах и вихлястой походкой, напевая: «Мы смерть несем предателям, шпионам, где мы пройдем — там след быльем порос»,— прошла мимо меня к выходу.
«Ну иди, иди к мамочке!..»
Что я вижу! На боку у Ольги — «бэби-браунинг» в желтой кобуре. Он принадлежал фрау Шнейдер, вейновской управляющей, Наде Колесниковой, богомазовой Верочке...
— В нашей среде... — До чего ж я сегодня туго соображаю!..
— Ну, ну, выкладывай! Чего мнешься? Безобразие! А еще десантник, комсомолец! Ввалиться в таком виде в лагерь! Я не ханжа, я не против фронтовых ста грамм, немного выпить, чинно-благородно, после операции невредно, но партизан должен быть готов принять бой в любую минуту.
— Вчера в секрете я говорил с пулеметчиком нашей богдановской группы — с Покатило. Он говорит... В общём, в лагере ходят вредные и даже, возможно, опасные слухи...
— Вы пришли по делу или загадки мне загадывать? — Когда капитан переходит на
«вы», шутить с ним опасно.
— Дело в том, что Покатило уверяет, что вы убили Богомаза,— сказал я извиняющимся тоном. «Может быть, не стоило поднимать шум из-за пустяка?..»
— Что?! — осатанело взвизгнул Самсонов, стремительно вскакивая на ноги. Одной рукой он схватил меня за ворот мундира, другой больно сдавил руку повыше локтя. — Что?! Богомаза? Говорят в отряде?.. — Визг сорвался, перешел на хриплый, сдавленный шепот. Он забормотал что-то непонятное и отшатнулся. На перекошенном лице, в широко открытых, но ничего не видящих глазах мелькнуло выражение неприкрытого ужаса. Это был голый, животный страх. Этот страх передался и мне...
И жаркой молнией сверкнула догадка — значит, это правда! Правда! Значит, Самсонов убил Богомаза!.. Эта молния осветила на миг многие темные углы. И опалила, ослепила меня, вокруг потемнело...Я попятился к выходу. Самсонов впился в мою руку. Я натолкнулся спиной на стенку шалаша. Зашуршала, осыпаясь, сухая хвоя. Мы стояли друг против друга, скрестив взгляды, и дышали так, словно в шалаше не хватало воздуха.
Солнце с трудом проникало в шалаш. В зеленом сумраке лицо Самсонова, вспотевшее, лоснящееся, словно покрылось мелкой зеленью страха, помертвело.
Потом он выпустил мою онемевшую руку. Глаза его сузились, блеснули в темноте.
Цокнули, плотно сомкнувшись, зубы.
— Покатило? — прошептал сквозь сжатые зубы Самсонов, буравя меня колючим взглядом. — Так. Еще кто?
Я в панике искал слова, пытаясь сказать что-то, но язык не повиновался мне. С Самсоновым опять что-то случилось. Лицо его вдруг обмякло, стало жалким. Он с шумом глотнул воздух, всхлипнул и проговорил:
— Сядем! Садись!.. — Голос его дрожал.
Мы сели и сидели молча, неподвижно. Самсонов сплел пальцы, крепко обхватил руками колени. Слышно было только, как тикают часы на левой руке Самсонова. На той же руке белеет повязка... Он обвязал себе палец. Он ранил его, обжег в тот самый день... Стрелял вот из этого парабеллума!.. Он убил члена подпольного обкома! Меня вывел из оцепенения неровный голос Самсонова.
— Тяпнем, Витя? Небось болит голова-то? С похмелья помогает...
Он держал в руке флягу. До краев наполнив алюминиевую кружку, он протянул ее мне, и я выпил. Выпил как воду.
Это было первое похмелье в моей жизни — первое и самое горькое...
Кто-то прошел мимо командирского шалаша, громко смеясь. Кто-то заиграл на гармони и запел:
А молодость не вернется, Не вернется она...
Полоса света, проникавшая в шалаш сквозь неплотно задернутую плащ-палатку, померкла вдруг: кто-то стоял у входа.