оригинальности этих за душу берущих воплей, охваченная заунывными, полными горьких слёз мелодиями. А вопли, — вопли русской женщины, плачущей о своей тяжёлой доле, — всё рвутся из сухих уст поэтессы, рвутся и возбуждают в душе такую острую тоску, такую боль, так близка сердцу каждая нота этих мотивов, истинно русских, небогатых рисунком, не отличающихся разнообразием вариаций — да! — но полных чувства, искренности, силы — и всего того, чего нет ныне, чего не встретишь в поэзии ремесленников искусства и теоретиков его, чего не даст Фигнер и Мережковский, ни Фофанов, ни Михайлов, никто из людей, дающих звуки без содержания…
Федосова вся пропитана русским стоном, около семидесяти лет она жила им, выпевая в своих импровизациях чужое горе и выпевая горе своей жизни в старых русских песнях. Когда она запела «Соберитесь-ка, ребятушки, на зелёный луг» — по зале раздался странный звук — точно на кого-то тяжесть упала и страшно подавила его. Это вздохнул человек — ярославский купец Канин, мой приятель, один из экспонентов выставки.
— Ты что?
— Хо-орошо! Так хорошо — слов нет! — ответил он, мотая головой и конфузливо отирая слёзы с глаз. Ему под пятьдесят лет, — это фабрикант, солидный господин. Узнал своё, старое, оброшенное, и расчувствовался старик.
Слов нет! Русский человек часто употребляет эти два слова, и в этом факте есть предупреждение нам. Он говорит: «Храните старую русскую песню: в ней есть слова для выражения невыносимого русского горя, того горя, от которого мы гибнем в кабаках, в декадентстве, в скептицизме и других смутах отчаяния». Русская песня — русская история, и безграмотная старуха Федосова, уместив в своей памяти 30 000 стихов, понимает это гораздо лучше многих очень грамотных людей.
Она кончила петь. Публика подошла к эстраде и окружила поэтессу, аплодируя ей, горячо, громко аплодируя. Поняли! Хороший это был момент. Импровизаторша — весёлая и живая — блестит своими юными глазами и сыплет в толпу прибаутки, поговорки; толпа кричит ей вперебой:
— Хорошо, бабушка Ирина! Спасибо! Милая!..
Я спросил у неё портрет, намереваясь послать его вам для газеты, — оказалось, нет готовых…
Нас попросили разойтись — нужно было очистить зал; в 4 часа назначен концерт Главача.
«Минин» — Маковского. Об этой картине ходят самые разнообразные слухи. Одни — слишком ругают, другие — чересчур хвалят. Это всегда значит, что предмет суждения высоко интересен. Картина помещена в отдельном павильоне с платой 30 копеек. Это — полотно аршин в шесть ширины и десять высоты. Первое впечатление — оно тускло, работа кажется спешной, точно художник, против своего обыкновения, на этот раз позабыл отделать детали. Но присматриваешься — и первое впечатление совершенно стушёвывается. На полотне выступают яркие, живые пятна, и, когда, наконец, снова сольёшь их в одно целое, — картина уже не та, которую увидал в первый момент, — это — оставляя вне обсуждения технику — живая вещь, крупный исторический жанр, верный, интересный и очень красивый.
В центре картины, на бочке, покрытой какой-то доской, возбуждённый и растрёпанный Минин, высокий, здоровый мужчина в полушубке, с подоткнутыми за пояс полами. Он горячо говорит — это видно — и указывает толпе на церковь выше его, по горе. Из деревянной маленькой церкви идут священники с хоругвями. Над церковью — стая голубей, пугнутая с колокольни посадскими девицами. Всюду, по горе, около Минина и его кафедры — толпа, волнующаяся, крикливая, охваченная огнём сознания своей задачи. Убогий нищий, с костылём под мышкой — срывает с своей шеи крест, и лицо его взволнованно, бледно. Здоровенный мясник, засучив рукава рубахи, готов хоть сейчас бить поляков, мускулы голых рук напряжены, лицо — зверски свирепо, изо рта, должно быть, летят «крылатые слова». Парень с глупой, круглой рожей суёт Козьме кожаную кису. Вершник пробивается сквозь толпу, окутанную облаком пыли и льющуюся широким потоком из ворот башни старого, видавшего мордву и татар, кремля, крепко осевшего там, на горе, высоко над толпой. Толпа льёт с горы лавиной — она чувствуется и за серой, угрюмой стеной кремля. Седобородый мужик истово крестится — он только что положил к ногам Козьмы икону в ризе, татарин в малахае смотрит из-за чьего-то плеча испуганными, но любопытными глазами на оратора- мясника; белоголовая девчоночка, держась сзади за шубейку матери, несущей к бочке свои платья, — улыбается блеску кубков и братин, лежащих на земле. Отовсюду тащат яркие платья, ларцы, посуду из серебра; штоф, парча, шёлк валяются кучами под ногами людей. Красавица боярыня с жгучими глазами и матово-бледным лицом вынимает серьги из ушей, неподалеку от неё какой-то странник — плут и пьяница, судя по его лисьей роже, — подняв к небу руку, важно проповедует что-то. Позади Минина молодой стрелец, взмахнув в воздухе тяжёлой секирой, орёт во всё горло, и глаза его налиты кровью… Всюду возбуждение страшное, и выражено оно — на мой взгляд — ярко. Толпа глубоко народна. Видишь, что это именно нижегородский народ; весь Нижний встал на ноги и рычит и мечется с силой ужасной, готовый всё ломить сплеча. Испуганные глаза татарина очень понятны. В этой кишащей массе нижегородского люда, собирающегося совершить исторический подвиг, на первом плане картины, у самой рамы, сидит около кучи разного скарба старуха — видно, ключница — и старается открыть берестяный бурак, не обращая никакого внимания на всё, что творится вокруг неё. А неподалеку от неё стол, заваленный деньгами, и у стола две девочки. Одна в платье и в сарафане, постарше, очевидно, уже насладилась лицезрением всех этих блестящих и ярких вещей и смотрит в лицо своей сестрёнке, которую держит за руку.
Сестрёнка — ей не больше четырёх лет, — по-видимому, только что встала и явилась делать историю в одной рубашонке. Вся беленькая, заспанная, пухлая — она таращит свои голубенькие глазки на эти цветные материи.
Хорошая картина! Быть может, она несколько тускла — в ней мало солнца, мало блеска… Не горит всё это золото, серебро, ткани, главы церкви. Небо покрыто белыми, лёгкими клочьями облаков, между ними всюду синева. Но солнца мало… Зато жизни много.
После дня, проведённого среди разнообразной архитектуры выставочных зданий, в пёстром хаосе красок, в разношёрстной толпе людей, — всегда создающей вокруг себя такой странный шум — строптиво- глухой, недовольный, жадный, наслушавшись громкой музыки, оглушённый звоном колоколов, — чувствуешь, что мозг твой засорен, душа подавлена и нервы как-то тупы. Хочется иных впечатлений — таких, которые, лаская душу своей красотой, оживляли бы её, будя ум своим содержанием, изощряли бы его. Хочется уйти из царства индустрии, из сферы всевозможных диковин и чудес, — уйти куда-нибудь подальше, куда не долетал бы шум этого искусственно созданного мира и где было бы более просто, не так тесно и не так много резких противоречий, оскорбляющих глаза и душу. Хочется сразу вобрать в себя, всосать всеми нервами эту яркую жизнь в свой мозг, переработать её в себе, всю сразу, выжать из неё квинтэссенцию её внутреннего смысла и, выкинув её из головы на бумагу, в виде тесной сотни сжатых строк, — сделать это… и больше ни звука о выставке, об этой универсальной лавочке, в которой собрано так много образцов разных, несомненно, хороших товаров, ибо все они сделаны «напоказ». О, конечно, выставка имеет большую цену для торговцев и фабрикантов, но она утомляет человека… и… и слишком много горьких дум она возбуждает…
Выставка поучительна гораздо более как правдивый показатель несовершенств человеческой жизни, чем как картина успехов промышленной техники страны. А впрочем — речи о таких вещах возбуждают скуку у читателя; читатель в газете ищет прежде всего развлечения: уступая его вкусу на сей раз, поговорю о развлечениях, ибо и они могут иллюстрировать смысл современной жизни так называемой «культурной толпы» ничуть не хуже всего другого, чем живёт эта толпа. Итак, будем говорить о развлечениях культурной толпы.
Известен общий характер ярмарочных развлечений, это — популяризация разврата и имитация искусства, если можно так выразиться. Разврат здесь понимается как пикантное удовольствие, и чем острее умеют сделать его «пикан», тем большим успехом пользуются и тем больший «фурор» делают виртуозы его популяризации. Искусство — то же развлечение, и чем оно эксцентричнее, чем более оригинальные формы умеет придать популяризатор музыке, живописи, декламации, пению — тем солиднее его успех, тем глубже симпатии ярмарочной публики к такому популяризатору. Нужно отдать справедливость деятелям кафе-