сошли с кораблей. Капитан Линколн стоял рядом с креслом губернатора, скрестив руки на груди и несколько высокомерно взирая на британского офицера, своего будущего преемника на посту коменданта Уильямского форта. На столе посредине комнаты стоял витой серебряный подсвечник, и пламя полудюжины свечей бросало яркий отблеск на документ, по всей видимости ожидавший губернаторской подписи.
У одного из высоких окон, наполовину скрытая обширными складками занавесей, ниспадавшими до самого пола, виднелась женская фигура в воздушном белом платье. Пребывание Элис Вейн в этой зале в подобный час могло бы показаться неуместным; но что-то в ее по-детски своевольной натуре, не стеснявшейся никакими правилами, заставляло снисходительно относиться к ее причудам, и потому присутствие девушки не удивило тех немногих, кто заметил ее. Между тем председатель городской управы продолжал свою пространную речь, в которой он заявлял губернатору торжественный протест против ввода в город британских войск.
— И если ваша милость, — заключил этот во всех отношениях достойный, но слегка прозаически настроенный джентльмен, — не придумает ничего лучшего, как отдать наш мирный городок на разграбление всем этим рубакам и головорезам, мы снимаем с себя ответственность. Подумайте, сэр, пока еще не поздно: ведь пролейся в городе хоть одна капля крови, она навеки запятнает честное имя вашей милости. Вы сами, сэр, своим искусным пером увековечили в назидание потомкам подвиги наших прадедов; тем паче следует позаботиться о том, чтобы собственные ваши деяния, деяния верного патриота и справедливого правителя, нашли заслуженное упоминание в истории.
— Мой добрый сэр, — отвечал Хатчинсон, с трудом маскируя свое нетерпение под светской любезностью, — я отнюдь не чужд естественного желания оставить по себе достойную память в анналах истории; но именно потому я не нахожу лучшего выхода, как противодействие временной вспышке бунтарского духа, который, не во гнев вам будь сказано, обуял даже людей преклонного возраста. Не хотите ли вы, чтобы я сидел сложа руки и дожидался, пока разбушевавшаяся толпа разграбит резиденцию королевских губернаторов так же, как разграбили мой собственный дом? Поверьте мне, сэр, — придет час, и вы рады будете найти защиту под знаменем короля, под тем самым знаменем, вид которого сейчас внушает вам такое отвращение.
— Совершенно справедливо, — сказал британский майор, нетерпеливо ожидавший распоряжений губернатора. — Здешние политики-горлодеры заварили тут дьявольскую кашу, а теперь и сами не рады. Но мы изгоним отсюда дух дьявола, во имя бога и короля!
— Поведешься с дьяволом — берегись его когтей! — возразил комендант Уильямского форта, задетый за живое оскорбительными словами англичанина.
— С вашего милостивого позволения, сэр, — произнес почтенный председатель управы, — не поминайте дьявола всуе. Мы станем бороться с угнетателем постом и молитвой, как боролись бы наши отцы и деды, и, как они, покоримся судьбе, которую ниспошлет нам всеблагое провидение — но, конечно, не раньше, чем мы приложим все усилия, чтобы изменить ее.
— Вот тут-то дьявол и покажет свои когти! — пробормотал Хатчинсон, хорошо знавший, что такое пуританская покорность. — С этим медлить нельзя. Когда на каждом перекрестке поставят часового, а перед ратушей выстроится караул гвардейцев, — только тогда человек, преданный своему королю, сможет решиться выйти из дому. Что мне вой мятежной толпы здесь, на этой далекой окраине империи! Я знаю одно: мой господин — король, мое отечество — Британия! Опираясь на силу королевского оружия, я наступлю ногой на весь этот жалкий сброд и не убоюсь его!
Он схватил перо и уже собирался скрепить своею подписью лежавший на столе документ, как вдруг комендант Уильямского форта опустил руку ему на плечо. Этот вольный жест, столь не вязавшийся с церемонным почтением, которое в те времена было принято оказывать высокопоставленным особам, поверг в изумление присутствующих, и более всех самого губернатора. В негодовании вскинув голову, он увидел, что его юный родственник указывает рукою на противоположную стену. Хатчинсон перевел туда свой взгляд — и увидел то, чего никто до сих пор не заметил: таинственный портрет был весь закутан черным шелковым покрывалом. Ему тотчас припомнились события минувшего дня; охваченный странным смятением, он почувствовал, что ко всему этому каким-то образом причастна его племянница, и громко позвал ее:
— Элис! Подойди сюда, Элис!
Едва эти слова успели слететь с его губ, как Элис Вейн бесшумно скользнула прочь от окна и, заслонив глаза одной рукой, другою отдернула черное покрывало, окутывавшее портрет. Раздался общий возглас изумления; но в голосе губернатора послышался смертельный ужас.
— Клянусь небом, — прошептал он, обращаясь скорее к самому себе, чем к окружающим, — если бы призрак Эдуарда Рэндолфа явился к нам прямо оттуда, где его душа расплачивается за земные прегрешения, — и тогда все ужасы ада не смогли бы явственнее отобразиться на его лице!
— Провидение, — торжественно произнес старый председатель управы, — с благою целью рассеяло туман времени, столько лет скрывавший этот чудовищный лик. Ни единой живой душе не дано было узреть того, что ныне видим мы!
В старинных рамах, еще недавно заключавших только черную пустоту, теперь возникло изображение, необычайно рельефное, несмотря на темный колорит. Это был поясной портрет бородатого мужчины, одетого в бархатный, расшитый по старинному обычаю наряд с широким стоячим воротником; на нем была широкополая шляпа, затенявшая лоб. Глаза из-под полей шляпы сверкали необычайным блеском и создавали впечатление живого человеческого взгляда. Вся его фигура резко контрастировала с фоном картины, она словно вырывалась из рам, и похоже было, что кто-то глядит со стеньг на собравшихся в зале людей, скованных ужасом. Лицо на портрете, если только можно словами передать его выражение, было лицом человека, уличенного в каком-то позорном преступлении и преданного на поругание огромной безжалостной толпе, глумящейся над ним и изливающей на него свою ненависть и презрение. Дерзкий вызов словно боролся в нем с подавляющим сознанием собственной низости — и последнее одержало верх. Терзания души отразились на его лице, как в зеркале. Казалось, будто за те несчетные годы, пока картина была скрыта от людского взора, краски ее продолжали сгущаться, изображение становилось все более мрачным — и наконец теперь оно вспыхнуло новым, зловещим огнем. Таков был портрет Эдуарда Рэндолфа, на котором, если верить жестокому преданию, запечатлелся тот миг, когда несчастный познал всю тяжесть народного проклятия.
— О, какое ужасное лицо — оно сведет меня с ума! — пробормотал Хатчинсон, словно завороженный этим зрелищем.
— Смотрите же! — шепнула Элис. — Он захотел посягнуть на права народа. Пусть кара, которая его постигла, послужит вам предупреждением — и да охранит вас небо от подобного шага!
Губернатор тщетно пытался совладать с дрожью; но, призвав на помощь всю силу воли — эта черта характера была ему не слишком свойственна, — он стряхнул с себя оцепенение, в которое его поверг вид Эдуарда Рэндолфа.
— Безумная девчонка! — воскликнул он с горьким смехом, повернувшись к Элис. — Ты пустила в ход свое искусство с беззастенчивостью, достойной твоих учителей-итальянцев; ты достигла пошлого театрального эффекта — не думаешь ли ты, что с помощью таких жалких ухищрений можно изменять волю правителей и вмешиваться в судьбы народов? Смотри же!
— Одумайтесь, ваша милость, — вмешался председатель управы, увидев, что Хатчинсон опять схватился за перо, — ведь если какому-нибудь смертному довелось получить предостережение от души, страждущей на том свете, то этот смертный — вы!
— Ни слова! — гневно перебил его Хатчинсон. — Даже если бы этот кусок холста закричал мне: «Остановись!» — я не переменил бы своего решения!
И, метнув полный презрения взгляд в сторону Эдуарда Рэндолфа (в жестоких и измученных чертах которого, как почудилось всем в этот момент, изобразилась крайняя степень ужаса), он нацарапал на бумаге нетвердым почерком, выдававшим его смятение, два слова: Томас Хатчинсон. После этого, как рассказывают, он содрогнулся, словно собственная подпись отняла у него последнюю надежду на спасение.
— Кончено, — проговорил он и обхватил руками голову.
— Да будет небо милосердно к вам, — тихо отозвалась Элис Вейн, и ее грустный голос прозвучал как прощальный привет доброго духа, покидавшего дом.
Когда наступило утро, по дому поползли слухи, распространившиеся затем по всему городу, будто