волютами, которые ковал художник-кузнец Квентин Метсю, затем с горя решил осмотреть собор; собор оказался сверху донизу выкрашен клеевой краской омерзительного канареечного цвета. К счастью, деревянная резная кафедра работы Вербрюггена с орнаментом в виде ветвей, густо усыпанных птицами, белками, распустившими хвост веером индюками, со всем этим чрезмерным зоологическим великолепием, окружавшим Адама и Еву в земном раю, искупала изяществом своей конструкции и совершенством деталей все остальное, измаранное клеевой краской; к счастью, гербы знатных фамилий, картины Отто Вениуса, Рубенса и Ван-Дейка несколько скрадывали эту омерзительную окраску, столь милую буржуазии и духовенству.

На плитах каменного пола, поодаль друг от друга, стояли на коленях молящиеся бегинки; но в пылу благочестия они так низко склонялись над своими молитвенниками с красным обрезом, что было трудно различить их черты. Впрочем, святость места и ветхозаветный облик богомолок отняли у Тибурция охоту продолжать свои изыскания.

Пять-шесть англичан разглядывали картины, еще не отдышавшись после подъема и спуска по четыремстам семидесяти ступенькам лестницы на колокольню, во все времена года заснеженную стаями белых голубей, отчего она напоминает альпийскую горную вершину; лишь вполуха внимая ученым разглагольствованиям чичероне, англичане искали в своих путеводителях имя названного художника, дабы по ошибке не восхититься не тем, чем следует, и перед каждым холстом повторяли с неколебимым хладнокровием:

— It is a very fine exhibition.[31]

У них были квадратные лица, а внушительное расстояние между носом и подбородком свидетельствовало о чистоте расы этих британцев. Их спутница оказалась той самой англичанкой, которую Тибурций видел подле королевского дворца; она была в тех же зеленых ботинках на шнурках и все в тех же рыжих буклях. Разуверившись в светлокудрости Фландрии, Тибурций чуть-чуть не послал англичанке испепеляюще-пламенный взгляд; но тут ему, очень кстати, пришли на память водевильные куплеты о коварном Альбионе.

В честь этих посетителей, столь явно британских, что каждое их движение сопровождалось звоном гиней, причетник распахнул створки, за которыми три четверти года скрываются два чудесных творения Рубенса: «Воздвиженье креста» и «Снятие с креста».

«Воздвиженье креста» — произведение совсем особое; когда Рубенс его писал, он бредил Микеланджело. Рисунок здесь резкий, размашистый, яростно-выразительный, в духе римской школы; напряжены все мускулы, вырисовывается каждая кость, каждый хрящ, сквозь гранитное тело проступают стальные жилы. Это уже не тот радостный багрянец, которым антверпенский художник беспечно кропит свои бесчисленные творения, это итальянский бистр, рыжевато-бурый, предельно густой; палачи Христа — великаны со слоновыми телами, тигриными мордами, по-звериному жестокие; даже на самого Христа распространяется эта гиперболизация; он скорее напоминает Милона Кротонского, которого вздернули на дыбу его соперники-атлеты, чем бога, добровольно пожертвовавшего собою во искупление человечества. Фламандского тут ничего нет, разве что лающий в углу картины большой снейдеровский пес.

Когда же отворились створки, прикрывающие «Снятие с креста», у ослепленного Тибурция закружилась голова, будто он заглянул в зияющую бездну света: прекрасный лик Магдалины победоносно сверкал в океане золота, и казалось, глаза ее пронизывают лучами свинцовый и мглистый воздух, сочившийся сквозь узкие готические окна. Все вокруг куда-то пропало, воцарилась полная пустота; квадратные англичане, красноволосая англичанка, фиолетовый причетник — ничего этого он уже не замечал.

Этот увиденный им лик был для Тибурция откровением свыше; с глаз его словно пелена спала, он стоял лицом к лицу со своей затаенной мечтою, со своей невысказанной надеждой; неуловимый образ, за которым он гонялся со всей страстью влюбленного воображенья и частицу которого ему удавалось заметить лишь мельком — то профиль, то краешек платья, тотчас исчезавшие, — своевольная и жестокая химера, чьи беспокойные крылья всегда наготове, — была здесь, не убегала больше, недвижная в сиянии своей красоты. Великий мастер скопировал образ предчувствуемой и желанной возлюбленной, таимый в сердце Тибурция; Тибурцию казалось, что он сам написал эту картину; рука гения уверенно и четко нарисовала то, что у него было только неясным наброском, и облекла в лучезарные краски смутную мечту о неведомом. Тибурций узнавал это лицо, хотя никогда его не видел.

Он стоял, безмолвный, ушедший в себя, бесчувственный, как в столбняке, не мигая, погрузив взгляд в бездонный взор великой и раскаявшейся грешницы.

Ступня Христа бескровно-белая, чистая и матовая, как церковная облатка, безжизненно и вяло, со всей реальностью смерти, лежала на золотистом плече святой, точно на скамеечке из слоновой кости, которую великий мастер подставил трупу бога, снимаемому с древа искупления. Тибурций позавидовал Христу: чтобы испытать такое счастье, он бы принял любую муку. Утишить его зависть не могла и синеватая белизна мертвого тела. И он был глубоко уязвлен тем, что Магдалина не обратила на него свой лучистый и ясный взор, в котором переливались алмазы света и жемчуга скорби; исступленное и скорбное упорство этого взгляда, окутывавшего тело возлюбленного саваном нежности, казалось Тибурцию оскорбительным, высочайшей несправедливостью. Он так хотел бы, чтоб она чуть заметным движением дала ему понять, что тронута его любовью. Он уже забыл, что стоит перед картиной — столь быстро страсть готова поверить, что пыл ее разделяют даже предметы, неспособные его ощутить. Когда статуя, изваянная Пигмалионом, не ответила ему лаской на ласку, он, наверное, изумился и нашел, что это очень странно; не меньше был сражен холодностью своей нарисованной красавицы и Тибурций.

Коленопреклоненная, в атласном зеленом платье, ниспадавшем широкими, пышными складками, она не отрывала глаз от Христа с каким-то скорбным сладострастьем, точно любовница, жаждущая вдосталь наглядеться на обожаемое лицо, которое ей нельзя будет больше увидеть; пряди рассыпавшихся волос окаймили блестящей бахромой ее плечи; случайно заблудший солнечный луч озарил теплую белизну шейной косынки и бледно-палевый мрамор рук; в его мерцающем свете чудилось, что грудь ее вздымается и трепещет, как живая; из глаз Магдалины капали слезы и скатывались по щекам, будто настоящие.

Тибурцию померещилось вдруг, что она встает и сходит с холста.

Но внезапно настала тьма: видение померкло.

Англичане ушли, сказав: «Very well, a pretty picture»,[32] — и причетник, которому надоело ждать, пока Тибурций оторвется от картины, затворил створки и потребовал положенной платы. Тибурций отдал ему все, что было у него в кармане; влюбленные щедры с дуэньями, а антверпенский причетник был дуэньей Магдалины, и Тибурций, помышляя уже о следующем свидании, очень хотел заручиться его благосклонностью.

Ни исполинский святой Христофор, ни отшельник с фонарем, написанные на внешней стороне створок, хоть это и значительные произведения искусства, никак не могли утешить Тибурция, когда перед ним заперли ослепительное святилище, где гений Рубенса сверкает, как дароносица, усыпанная драгоценными каменьями.

Он вышел из церкви, ужаленный в самое сердце зазубренной стрелой неутолимой любви; он обрел наконец страсть, которую искал, но совершаемый им грех нес в себе и возмездие; он слишком страстно любил живопись, он был осужден любить картину. Природа, покинутая им ради искусства, жестоко отомстила; даже самый робкий влюбленный, находясь рядом с самой добродетельной женщиной, всегда сохраняет в уголке сердца тайную надежду; Тибурций же был уверен в неодолимости своей возлюбленной и твердо знал, что никогда не будет счастлив; поэтому его страсть была истинной, была страстью необычайной, нелепой и способной на все; а главное, она блистала полнейшим бескорыстием.

Но не будем потешаться над любовью Тибурция, — разве мы мало встречали людей, страстно влюбленных в женщину, которую они видели только в раме театральной ложи и которой они никогда не сказали ни слова, чей голос, даже тембр его, они никогда не узнали бы? Разве эти люди разумнее нашего героя, и может ли их неосязаемый идол сравниться с Магдалиной Антверпенской?

Тибурций ходил с загадочным и гордым видом, словно любовник после первого свидания. Его приятно удивляла острота этого ощущения, — он, воспринимавший все в жизни только мозгом, сейчас почувствовал, что у него есть сердце; это было ново: вот почему он целиком отдался обаянию этого, еще не испытанного впечатления; живая женщина его бы так не волновала. Неестественного человека может взволновать только явление неестественное; они гармонируют друг с другом, истинно жизненное было бы ему

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату