Насколько можно было судить при мертвом свете луны, прикрытой тучей, словно бархатной полумаской, местность была необычайно мрачная и зловещая. Одинокие ели, которым зарубки для добывания смолы сообщали сходство с призраками зарезанных деревьев, выставляли свои кровоточащие раны над краем песчаной дороги, белеющей даже в ночной тьме. За ними в обе стороны простирались темно-фиолетовые поля вереска, где грядой клубился сероватый туман, в лучах ночного светила казавшийся хороводом привидений, что само по себе могло вселить ужас в людей суеверных или мало знакомых с природными особенностями этих диких мест.
Девочка, должно быть привыкшая к фантасмагориям пустынного пейзажа, невозмутимо продолжала свой стремительный путь. Наконец она достигла небольшого холма, увенчанного двадцатью-тридцатью елями, образовавшими нечто вроде леска. С необычайным проворством, без тени усталости, взобралась она вверх по крутому склону на вершину пригорка. Отсюда, с возвышенности, она огляделась вокруг своими зоркими глазами, казалось, пронизывавшими все покровы мрака, но, ничего не увидев, кроме безбрежной пустыни, сунула два пальца в рот и трижды свистнула, — от этого свиста путник, пробирающийся ночью лесами, всегда втайне содрогается, хотя и приписывает его пугливым неясытям или другим столь же безобидным тварям. Если бы не пауза между каждым свистом, его можно было бы принять за гуканье орланов, осоедов и сов, столь совершенно было подражание.
Вскоре поблизости зашевелилась груда листьев, поднялась горбом, встряхнулась, как разбуженный зверь, и перед девочкой медленно выросла человеческая фигура.
— Это ты, Чикита? — сказал проснувшийся. — Что нового? Я уже перестал тебя ждать и вздремнул немного.
Тот, кого разбудил призыв Чикиты, был коренастый малый лет двадцати пяти - тридцати, сухощавый, подвижной и, казалось, готовый на любое нечистое дело; он мог быть браконьером, контрабандистом, тайным солеваром, вором и разбойником: этими благородными ремеслами он и занимался либо порознь, либо всеми сразу — смотря по обстоятельствам.
Луч луны, упавший на него сквозь тучи, будто сноп света в отверстие потайного фонаря, выхватил его из темной стены елей, и подвернись тут зритель, он мог бы разглядеть и облик бандита, и его нарочито разбойничий наряд. На лице, медно-красном от загара, как у дикаря-караиба, сверкали глаза хищной птицы и ослепительно-белые зубы с заостренными, точно у молодого волка, клыками. Лоб, как у раненого, был повязан платком, сдерживавшим копну жестких курчавых и непокорных волос, торчком стоявших на макушке; на нем была синяя плисовая куртка, выцветшая от долгого употребления, с монетами на проволочных ушках вместо пуговиц, и широкие холщовые штаны; завязки от веревочных туфель перекрещивались на крепких и сухопарых, как у оленя, икрах. Наряд этот завершался широким красным шерстяным поясом, несколько раз обмотанным вокруг туловища от бедер до подмышек. Пояс оттопыривался посреди живота, указывая местонахождение съестных припасов и капиталов; если бы малый повернулся, за спиной его обнаружилась бы торчавшая сверху и снизу из-за пояса огромная валенсийская наваха, одна из тех рыбовидных навах, клинок которых укрепляется поворотом медного кольца и носит на своей поверхности столько красных отметок, сколько хозяин ее совершил убийств. Нам неизвестно, сколько кровавых зарубок насчитывала наваха Агостена, но судя по его виду можно было, не поступаясь справедливостью, заключить, что их немало.
Таков был знакомец Чикиты, с которым она поддерживала какие-то таинственные отношения.
— Ну, как, Чикита? Видела ты что-нибудь примечательное в харчевне дядюшки Чирригири? — спросил Агостен, ласково проводя шершавой ладонью по волосам девочки.
— Туда приехала повозка, полная людей, — ответила Чикита. — В сарай внесли пять больших сундуков, наверно, очень тяжелых, потому что для каждого понадобилось два человека.
— Гм! — протянул Агостен. — Случается, путешественники для пущей важности набивают сундуки камнями, видали мы такое.
Но тут у трех молодых дам платья обшиты золотым позументом, — возразила Чикита. — А у самой красивой на шее нитка большущих белых зерен — при огне они отливают серебром; ох, и какая же это красота! Какая роскошь!
— Жемчуг! Недурно! — сквозь зубы пробормотал бандит. — Только б он не был фальшивым. Теперь его превосходно подделывают в Мурано, а у нынешних любезников нет никаких нравственных правил!
— Милый Агостен, — вкрадчиво продолжала Чикита, — когда ты перережешь горло той красивой даме, ты отдашь мне ожерелье?
— Только его тебе не хватало! Оно бы чудо как подошло к твоей лохматой голове, к твоей замурзанной рубашке и канареечной юбчонке.
— Я столько раз выслеживала для тебя добычу и, когда от земли подымался туман, бегала босиком по росе, не жалея ног, лишь бы вовремя предупредить тебя. Ведь я ни разу не оставила тебя голодным, таскала еду в твои тайники, хоть сама и щелкала зубами от лихорадки, как цапля клювом на краю болота, из последних сил продиралась сквозь заросли и колючки.
— Да, ты отважный и верный друг, — подтвердил бандит, — однако ожерелье-то еще не у нас в руках. Сколько ты насчитала мужчин?
— Ой, много! Один высокий и толстый, весь оброс бородой, один старый, двое худых, один — похожий на лисицу и еще молодой, с виду — дворянин, хоть и плохо одет.
— Шесть мужчин, — задумчиво произнес Агостен, считая по пальцам. — Увы! Прежде это количество не смутило бы меня! Но я остался один изо всей шайки. Есть у них оружие, Чикита?
— У дворянина есть шпага, а у длинного тощего — рапира.
— Ни пистолетов, ни пищалей?
— Не видала, разве что их оставили в повозке, — ответила Чикита. — Но тогда Чирригири или Мионетта предостерегли бы меня.
— Ну, что ж, попытаемся, устроим засаду, — решился Агостен. — Пять сундуков, золотое шитье, жемчужное ожерелье. Мне случалось работать и ради меньшего.
Разбойник и девочка вошли в лесок. Добравшись до самого глухого места, они принялись раскидывать камни и валежник, пока не докопались до засыпанных землей пяти-шести досок. Агостен поднял доски, отбросил их в сторону и по пояс спустился в яму, которую они прикрывали. Был ли это вход в подземелье или в пещеру — обычное убежище разбойников? Или тайник, где он хранил награбленное добро? Или же склеп, куда сваливал трупы своих жертв?
Последнее предположение показалось бы всякому самым правдоподобным, если бы на месте действия были еще свидетели, кроме громоздившихся на елях галок.
Агостен нагнулся, порылся на дне ямы, выволок наружу человеческую фигуру, застывшую в неподвижности, как мертвое тело, и без церемоний швырнул ее на край ямы. Ничуть не смутившись таким обращением с покойником, Чикита за ноги оттащила тело на некоторое расстояние, обнаружив неожиданную для столь хрупкого создания силу. Продолжая свою жуткую работу, Агостен достал из этой усыпальницы еще пять трупов, которые девочка положила рядом с первым, улыбаясь, как юная ведьма, готовящая себе кладбищенский пир. Зияющая могила, бандит, который тревожит прах своих жертв, и девочка, что помогает ему в этом нечестивом деле, — такая картина на фоне черных елей могла бы привести в трепет любого храбреца.
Разбойник взял один из трупов, отнес на вершину холма и придал ему стоячее положение, воткнув в землю кол, к которому тот был привязан. В такой позе труп мог издалека сойти за живого человека.
— Увы, до чего довели меня тяжелые времена, — горестно вздохнул Агостен. — Вместо шайки бравых молодцов, владеющих ножом и мушкетом под стать отборным солдатам, у меня остались только чучела, одетые в лохмотья, пугала для проезжих — безгласные созерцатели моих одиноких подвигов! Вот это был Матасьерпес, храбрый испанец, мой закадычный друг, милейший малый; своей навахой ой метил физиономии прохвостов не хуже, чем кистью, обмакнутой в красную краску. Кстати, чистокровный дворянин, горделив, будто произошел от бедра Юпитера, подставлял дамам руку, высаживая их из кареты, и с королевским величием обчищал горожан. Вот его плащ, его пояс, его сомбреро с алым пером, — я благоговейно, точно реликвии, выкрал эти вещи у палача и нарядил в них соломенное чучело, которое заменяет юного героя, достойного лучшего удела. Бедный Матасьерпес! Ему очень не хотелось, чтобы его вешали. И не то что он боялся смерти — нет, в качестве дворянина он претендовал на право быть обезглавленным. К несчастью, он не носил при себе своей родословной, и ему пришлось умереть