ледяное сияние, описывающее круги в пустоте ночи и как бы заострявшее холод, представляли в неверном свете и место, и время года. Иногда лучи, скользившие по его окну без занавесок, будили Гранжа посреди ночи, как когда-то это делал пучок света фар, грубо обшаривавший окна его комнаты на бретонском острове, где ему так плохо спалось; он вставал и, облокотясь на подоконник, некоторое время смотрел, как странные световые столбы медленно, вкрадчиво описывают круги в зимнем небе; и тогда ему вспоминалось прочитанное в глубоком детстве: больные великаны-марсиане Уэллса, непонятно ревущие над оцепеневшими равнинами.
С рассветом, как только небесные знамения угасали, Крыша возвращалась к дикой жизни. Не успевал еще заняться день, а Гранж уже слышал под окнами потрескивание хвороста в костре, который разводил каждое утро Оливон под бельевым баком, где он растапливал снег; вокруг тепла собирались солдаты; иногда погреть у огня руки останавливался направлявшийся на свою строительную площадку лесоруб из Фализов. Гранжу был приятен этот утренний говор под его окнами, когда
— Теперь можно жить, — кивая на горы провизии в кладовой, произносил Оливон тоном судового инспектора, проверяющего камбуз зажатого паковым льдом судна, — тоном, в котором угадывалось фантастическое желание: хоть бы о них забыли, оставили здесь надолго — навсегда.
В Мориарме Гранж высадился с весьма солидной суммой в бумажнике, которую жизнь в блокгаузе и его жалованье умножали из месяца в месяц: Фализы заменили интендантство. Здесь не было ни булочной, ни бакалейной лавки, однако фермы, обеспеченные провиантом на всю долгую зиму плоскогорья и еще сами выпекавшие хлеб, поставляли все необходимое; вино также было в избытке. Деньги весело уходили, как песок сквозь пальцы. «К черту сбережения, — убеждал он себя, пожимая плечами. — Потом будет видно. Весной…» И затылком ощущал не то страх, не то возбуждение — так пробегают мурашки по телу, когда, мчась по русским горкам, видишь впереди себя изгиб круто ныряющих вниз рельсов.
Никогда раньше до этой зимы на Крыше он не ощущал свою умеренно-бурную жизнь такой сиротливой, избавленной от своих привязанностей, изолированной и от прошлого, и от будущего, словно глубокими разрывами, которые разделяют страницы книги. Какой бы незначительной ни казалась ему его вовлеченность в жизнь, война обрубила даже те немногочисленные связи, которые он признавал; быть может, в последний раз в 1914 году мужчины уходили с мыслью, что вернутся к сбору винограда; в 1939-м они лишь обменивали кино на бессонные ночи в хижинах, но уже не помышляя о возвращении: в глубине души они знали, что не увидят ничего, кроме земли, по которой прошел огонь; едва оставленная, жизнь, обволакивающую теплоту которой они все еще продолжали ощущать, казалось, подверглась мгновенному и бесповоротному одряхлению — засохшая на корню, она была непригодна для жатвы. Перед ним висел еще этот занавес, уже шевелимый дуновениями и освещаемый прожекторами, когда вот-вот должны вспыхнуть огни рампы. Между тем времена надвигались веселенькие. Земля вновь обрела утерянную легкость; с наступлением зимы больные и старики, вслед за эвакуированным приютом, один за другим покидали лесные хижины и отправлялись в тыл, растворяясь в клубах дыма крохотных одышливых поездов Мёза; Крыша помолодела, как город накануне осады, только что выдворивший
Снег, который отрезал Мёз от дома-форта, приближал его к Фализам. Теперь, когда старейшины племени убрались с плато, уже очищенного войной от годных к военной службе мужчин, женский смех на заснеженных улочках звучал с утра свободнее и звонче, и дела пошли просто. В силу своих пристрастий обитатели дома скорее склонялись к устойчивости и постоянству; и рождественский пейзаж, и долгие ночи, и зыбкость грядущих времен — да и серьезная крестьянская сущность характера, весьма ощутимая у Оливона и Эрвуэ, — все это как бы вызывало у мужчин тоску по
— Охотится… — подмигивая в сторону Гранжа, таинственно произносил Оливон жалостливым тоном отошедшего от дел отца семейства.
Больше всего удивляло Гранжа то, что создаваемое этими случайными совокуплениями представление являло собой полную противоположность распущенности и образцовый домашний уклад в доме-форте, своеобразная, достаточно вольная дисциплина, установившаяся там, никоим образом от этого не пострадали. Дот заполнял пустую нишу; в деревушку, отданную на откуп блужданиям нежного женского стада, он возвращал мужской уклад: при этом сохранялась непривычная строгость манер, хоть допускавших постель, но требовавших, чтобы все прекращалось до вечерней газеты и домашних шлепанцев. С приближением быстрых зимних сумерек крошечное войско застегивало ремни и, стряхнув на женские пороги пыль со своих шинелей, как в карибской деревне, свободным и бодрым шагом возвращалось на ночлег в
Теперь Гранж, чтобы поскорее разделаться с тем небольшим количеством работы, что оставляла ему замедленная жизнь форта, вставал очень рано — еще до того, как водянисто-грязный рассвет, более серый, чем земля, задолго до восхода солнца начинал сочиться сквозь рощи; полоскавшийся в еще
