— Давай не будем меняться ролями. Отказываться понимать — это очень просто. Я всецело доверился тебе: в Орсенне достаточно одного-единственного твоего слова, чтобы меня навсегда отсюда как ветром сдуло. Речь сейчас идет не о службе, у нас идет разговор мужчины с мужчиной, и мне казалось, что ты это уже понял. Я досадую на тебя за то, что ты — такой, какой ты есть, хотя это и не зависит от тебя. Я досадую на тебя за то, что ты тут — источник смуты, а можешь стать еще и источником опасности.
— А мне-то и невдомек, что я обладаю такой магической властью. Не расскажете ли вы мне раз и навсегда обо всех моих колдовских деяниях?
Марино помолчал какое-то мгновение, как бы прикидывая, как ему получше выстроить свои мысли.
— Я вот сейчас говорил о равновесии. Залог равновесия — это чтобы не было никакого движения. Дело же обстоит таким образом, что все может прийти в движение от какого-нибудь легкого дыхания. Здесь ничего не происходит на протяжении вот уже трехсот лет. Никаких изменений не претерпели и сами вещи, разве что появилась манера отводить от них наш взгляд. Хотя между Родриго (это был адмирал, который обстреливал Фаргестан) и мною существует большая разница. Предметы здесь тяжелые, они спаялись с землей, и тщетно пытался бы ты сдвинуть с места здешние камни, а ведь сколько их летит каждый день в пропасть. Но, может быть, ты способен на большее. Есть высшая сила инерции, которая вот уже триста лет хранит эту неподвижную развалину, та же самая сила, которая в других местах приводит в движение лавины. Поэтому я стараюсь не производить здесь сильного шума, задерживаю дыхание и устраиваю в этой скорлупе ложе, чтобы спать на нем непробудным сном поденщика, который так тебя раздражает. В отличие от Фабрицио я не упрекаю тебя в том, что ты резвишься, как освободившийся от поводка щенок. Здесь есть где побегать, а пустыня укротит любого здоровяка. Я упрекаю тебя в том, что ты недостаточно покорный и не отказываешь этим спящим камням в сновидениях… Они ведь кошмарные, их сны… Я старый человек и уже успел научиться науке умирания. Это долгая и трудная штука, и ей требуется помощь и снисходительность. Я хочу сказать тебе, Альдо, вот что: любую вещь убивают дважды, в первый раз — как нечто реальное, во второй — как символ; в первый раз убивают то, чему она служит, во второй раз — то, чего она желает достичь через нас. Единственное, в чем я тебя упрекаю, — это в твоей снисходительности.
— Тогда я буду считать вас человеком романтического склада. Я и не предполагал, что жизнь в Адмиралтействе таит в себе столько фантастики. Боюсь только, не преувеличиваете ли вы слегка.
Я ощутил вдруг в себе глупое желание взять реванш. И тотчас же понял, что наша беседа преодолела критический рубеж. Марино уже готов был признать свои страхи необоснованными.
— Все моряки немного романтики…
И он от души рассмеялся.
— Чтобы чувствовать приближение грозы по одному только запаху воздуха, без этого не обойтись. Но будь спокоен, Альдо, грозы не будет. Она не придет. Ничего не будет. С разумными людьми ничего не происходит…
Голос поддразнивал, но легкое волнение в нем все же чувствовалось.
— А может быть, ты здесь, несмотря ни на что, еще и привыкнешь. Зима здесь по-своему хороша. Кстати, чуть было не забыл, похоже, что жизнь скоро для тебя превратится в сплошной праздник. У нас есть друзья в Маремме, и вот эти друзья очень хотели бы с тобой увидеться. Мне даже поручено передать тебе приглашение по всем правилам.
— Вы же знаете, что я отсюда ни шагу.
— Ты совершенно не прав, но это уже твое дело. Тебя приглашает завтра к себе на ужин княжна Альдобранди. Она очень хочет видеть тебя и просила меня, чтобы я настоял. Мое дело передать приглашение, а ты уж поступай как знаешь. Ты, очевидно, с ней уже знаком. Я не собираюсь давать тебе советы, как стал бы давать их новобранцу, чтобы помочь ему в продвижении по службе. Ты уже большой… Ну а что касается сегодняшнего вечера, то я отдам распоряжение насчет патруля…
Он посмотрел на меня с легкой иронией.
— Поехали с нами. Развеешься.
Расставшись с Марино, я оказался в каком-то необычном расположении духа. Этот натянутый разговор, в котором был скрыт важный для меня внутренний смысл — ведь Марино хотел прогнать меня из Сирта, — в последний момент легко закончился, как если бы налетевший порыв ветра рассеял все грозовые тучи. Только миновав потайную дверь, я вдруг перестал удивляться внезапно овладевшей мною беспечности. На меня нахлынули воспоминания и с резвостью утреннего ветерка рассеяли последние остатки облаков. Я думал о Ванессе Альдобранди.
В мае сады Сельваджи, в которые попадаешь из возвышающегося на холме лабиринта, отделанного мрамором и ракушками, превращаются в слошное полотно светлой серы, которое, подобно раскаленной белой лаве, стекает к подножию и несколькими языками пламени взбирается на противоположный склон, на утес из темных лесов, словно стеной закрывающий Орсенну с этой стороны. За холмом, отгораживающим сад от привычного городского шума, запах нарциссов и гиацинтов распространяется над всей долиной, как вызывающий головокружение дурман, напоминающий колеблющую барабанные перепонки необычайно острую, резкую ноту, которая вызывает желание услышать другую, еще более резкую, еще более щемящую, и тут же дает ей звучать. Нижние мраморные ступени прикрыты, словно отблесками неспокойной воды на стене, трепещущей тенью осиновых листьев, а тишина, неожиданная по контрасту с уличным шумом, стоит там такая же, как в заколдованных местах, как на заброшенных кладбищах, где легкое и спокойное отрешение от всего материального придает жужжанию пчелы мощь органа и весомость божьего знамения. В Орсенне мало кто знал эти почти заброшенные сады; я часто приходил туда в середине дня, когда был уверен, что никого там не встречу, приходил с вечно замирающим сердцем, как бывает, когда открываешь потайную, долгожданную дверь. Сад был здесь и всегда, словно для меня одного, оживлял свою раскаленную лаву, щедрую и неистощимую во всем том, что возвышается над сиюминутным и смешным ожиданием.
В то утро я рано ушел из университета и распрощался с Орландо за несколько улиц до садов Сельваджи: у него была какая-то удивительная способность заставлять меня краснеть за эти мои тайные прогулки. Я был уже на последних ступеньках моего любимого бельведера, когда, смущенный и раздосадованный неожиданным видением, резко остановился: как раз в том самом месте, где я обычно облокачивался на балюстраду, стояла какая-то женщина.
В тот день мне как никогда хотелось побыть одному, а уйти так, чтобы не выглядеть невежливым, было уже трудно. В этом непонятном положении я даже не успел опустить ногу и, затаив дыхание, замер в нерешительности несколькими ступенями выше силуэта. Это был силуэт девушки или очень молодой женщины. Стоя чуть-чуть выше нее, я видел на фоне цветочной лавы наполовину скрытый профиль — нежный и воздушный контур, словно освещенный отраженными от снежного поля лучами. Однако меня поразила не столько красота этого лица, сколько восторженное чувство
Лишь много позднее я понял, что она обладает способностью мгновенно становиться неотделимой от пейзажа или от предмета, которые силою одного только ее присутствия раскрывались навстречу долгожданному высвобождению какого-то своего сокровенного порыва, в котором свойства их ограничивались и они выполняли своеобразную роль