провидения и от проницательной прозорливости, он наблюдал через окно за морским горизонтом. В отсутствие Марино военное командование Адмиралтейством перешло к нему.
— …Я бы не слишком удивился, если бы в ближайшую ночь они приплыли к нам с ответным визитом, — в конце концов заявил он разбухшим от секретной информации тоном. — Небо начинает заволакивать: самая подходящая пора для внезапного нападения… Только к тому-то времени я уж постараюсь принять кое-какие меры предосторожности.
— Обстановка требует этого. Адмиралтейство сейчас открыто, как какой-нибудь проходной двор… — заключил Джованни посреди одобрительного молчания, и мы энергично прониклись сознанием собственной незащищенности.
Тотчас же состоялся небольшой военный совет, за развитием которого я наблюдал, не произнося ни слова, словно завороженный исподволь нараставшей нереальностью происходящего. Роберто предложил принять ряд срочных мер. Фабрицио листал различные инструкции. Теперь клубок с нитью, к которой я привязал кусочек свинца, вырвался у меня из рук и раскручивался уже без моего участия.
Было решено оставить «Грозный» на ночь под парами, чтобы он мог отплыть в любой момент. На крепостной стене учредили ночной сторожевой пост. Условились, что Роберто, не привлекая к себе внимания, произведет во второй половине дня осмотр старой, находившейся в весьма плачевном состоянии береговой батареи, которая контролировала фарватер (крепостная артиллерия уже давно пришла в полную негодность), и проверит наличие боеприпасов. Кроме того, договорились поставить на воду одну из гниющих в лужах плоскодонок, дабы использовать ее ночью для наблюдения за подходами к фарватеру. Мы бы с удовольствием предприняли и еще более демонстративные меры, но приближающееся возвращение Марино несколько сдерживало наш энтузиазм; что же касается уже начатых нами действий по приведению крепости в боевую готовность, то в случае необходимости от них можно было легко отречься, как думали все мы, не высказывая вслух эту мысль. Так нас четверых с каждой минутой все больше и больше объединял дух сообщничества.
— Ну а все остальное капитан осмыслит, — не без коварства заключил Роберто. — Я же займусь ночным патрулированием… вместо того, чтобы подкарауливать уток!..
В непрерывных хождениях от крепости к молу и батарее день пролетел очень быстро. Теперь возбуждение перекинулось и на рядовой состав; хотя теперь, завидев офицеров, молчали более почтительно, чем обычно, и более многозначительно, обрывки услышанных там и сям суждений давали некоторое представление о тех нелепых слухах, которые в этой среде нашли благоприятную почву; впечатление было такое, что в дремлющих мозгах вдруг, словно бомба, разорвалась долго вызревавшая в монотонной жизни потребность в неожиданном и неслыханном. Раза два или даже три при нашем появлении с уст срывались вопросы, но Роберто, таинственно подмигивая, уходил от них; казалось, что эти люди своим странным, чуть ли не собачьим нюхом чуют, как в небе собирается гроза; все эти лица, как добрые, так и злые, оживлялись и взывали к
Однако и следующая ночь, и еще трое суток прошли спокойно. Возбуждение спало. Марино известил нас, что вернется в конце недели, и я видел, как Джованни возвращается после дежурства все более и более разочарованным.
— Это нужно было предвидеть, — говорил он теперь раздраженно, как влюбленный при виде собственных писем, возвращенных нераспечатанными. — У них там, на том берегу, кожа не только черная, но еще и толстая. С этими людьми можно не церемониться, — добавлял он с отвращением.
Его воображение не шло дальше подобного обмена знаками внимания. Джованни, как и все в Адмиралтействе, жил текущим моментом и видел только то, что лежит на поверхности. Незапамятная дремотность Орсенны, столь долго притуплявшая всякое чувство ответственности и искоренившая саму потребность в предвидении, сформировала особую породу детей, выросших под всемогущей старческой опекой, детей, которым даже и в голову не приходило, что какое-то событие в самом деле может произойти и иметь серьезные последствия. Коль скоро возникала возможность немного поразвлечься, то пренебрегать ею не следовало. Однако рано или поздно все так или иначе возвращалось на круги своя: к охоте на уток.
Мне же в те бурные дни не давали покоя совершенно иные заботы. Зайдя в кабинет Марино, который я занимал в его отсутствие, и принявшись перелистывать традиционную стопку служебных бумаг, я вдруг почувствовал, как пожиравшая эти дни лихорадка спала, и я точно воочию увидел перед собой — так же отчетливо, так же явственно, словно возникшее на мгновение в этой обвиняющей меня комнате лицо Марино, — все безрассудство своей проделки; на какой-то миг мне даже почудилось, что глаза мои, ослепленные этой ясностью, видят хуже и сердце останавливается. Ватная тишина этой комнаты вдруг зазвучала у меня в ушах, как морской прибой; после той безумно прожитой ночи мой поступок отделился от меня; где-то далеко-далеко с легким непринужденным гудением в путь отправилась некая машина, которую остановить теперь был бы не в силах уже никто; ее отдаленный шум проникал в закрытую комнату и, как жужжание пчелы, будил затворническое безмолвие.
— Вино налито, надо его пить, — повторял я, покачивая головой и чувствуя себя ужасно протрезвевшим. Мой взгляд упал на стопку лежавших на столе нераспечатанных писем, и я вдруг подумал, что мне нужно срочно принять какое-нибудь решение.
Сообщить в Синьорию о столь недвусмысленном нарушении предписаний было равносильно самоубийству; умолчать о нем в надежде, что все останется без последствий, означало отсрочить приговор, но тем самым он стал бы еще более неминуем: все Адмиралтейство было уже в курсе. В какой-то момент ситуация показалась мне до такой степени безвыходной, что я, почувствовав головокружение, облокотился о стол, спрятал лицо в ладони и, как ребенок, захотел сна и забвения, которые превратили бы эту ночь всего лишь в дурной сон; я старался убедить себя в том, что этот кошмар вот-вот рассеется. Мне вдруг показалось, что я нашел выход, и во мне затеплилась смутная надежда если не на прощение, то хотя бы на какое-то понимание: я решил просить у Наблюдательного Совета аудиенцию по поводу серьезного дела, обстоятельства которого я хотел объяснить устно.
В тот вечер я пошел к себе в комнату сразу же после ужина: работа над текстом обещала быть трудной, а к утру ее нужно было закончить. Я ставил на свою последнюю карту и в полной мере отдавал себе отчет в том, что игра состоится именно этой ночью. Меня могло погубить любое неудачное слово; настроение у меня было скверное, и работа моя не двигалась. Адмиралтейство вокруг меня уже давным- давно спало; лишь легкое, словно шуршание корабельного жука, поскрипывание пера да еще шелест то и дело разрываемых мною листов скрепляли друг с другом медленно текущие часы. Было уже, вероятно, часов одиннадцать вечера, когда дверь моя мягко распахнулась в тихую ночь, и я едва-едва успел поднять голову: передо мной кто-то стоял.
— Время уже очень позднее, господин наблюдатель, очевидно, слишком позднее, чтобы можно было обратиться к вам с просьбой об аудиенции, — произнес незнакомый и довольно музыкальный голос.
Мне приходилось смотреть против света, и поэтому я с трудом различал черты незнакомца. Передо мной вырисовывался вполне атлетический и вместе с тем хрупкий силуэт; в движении, которое он сделал, чтобы приблизиться к столу, промелькнуло нечто вроде пластичной и бесшумной легкости, присущей тем, кто живет в пустыне. Его исключительно простая, почти нищенская одежда ничем не отличалась от одежды лодочников, которые по воскресеньям на своих плоскодонках катают отдыхающих по лагуне. Эта одежда как-то смешно диссонировала с исключительной изысканностью голоса.
— Сейчас уже
— …Это вам подскажет, по чьему поручению я пришел, — сказал он, читая в моих глазах и внезапно меняя тон; потом, не дожидаясь приглашения, что, однако, не выглядело невежливым, он сел, приняв благородную позу, и устало вздохнул.
Я развернул протянутую мне бумагу и не поверил своим глазам. В правом углу листка красовалась печать Канцелярии Раджеса — змея, сплетенная с химерой, — точно такая, какую мне не раз приходилось видеть на старинных, покрытых пылью договорах в Дипломатической академии. Текст удостоверял мирный характер миссии подателя и, аккредитуя его, настоятельно просил, чтобы ему, как военному парламентеру,