национального единства и независимости чисты и отважны, как герои легенды. Традиция сохранилась до самого недавнего времени, в обоих традиционных объединениях, но лишь для низкопробной литературы, издававшейся выпусками; в так называемой художественной, изящной литературе получила монополию сторона иезуитов. Бакелли в «Дьяволе в Понтелунго» показал себя независимым или почти независимым; его чувство юмора редко переходит в предвзятость, смешное – в самих вещах и не зависит от внехудожественной предвзятости писателя.
О дочери Косты и Кулишовой есть особый роман: «Жиронда» Вирджилио Брокки; не знаю, читала ли ты его. Цена ему грош, он слащав, как патока, и напоминает романы Жоржа Онэ. В нем рассказано о перипетиях, в итоге которых Адриена Коста выходит замуж за сына промышленника-католика Гавацци, о последующих соприкосновениях между кругом католиков и крутом материалистов, о том, как трения смягчаются; omnia vincit Amor.[22]
Вирджилио Брокки – наш итальянский Онэ.
Книга д'Эрбиньи о Соловьеве сильно устарела, хотя только теперь переведена на итальянский. Но сам д'Эрбиньи – монсиньор-иезуит, и весьма влиятельный; теперь он возглавляет восточный отдел папской курии, который работает ради восстановления единства между католиками и православными. И книга про «L'Action francaise и Ватикан» устарела: это лишь первый том серии, которая, может быть, продолжается и сейчас, потому что Доде и Моррас не знают устали в своем деле: подавать одно и то же под разными соусами; но потому-то этот том и может быть интересен до сих пор как изложение принципов. Не знаю, сумела ли ты понять все историческое значение, какое имел для Франции конфликт между Ватиканом и французскими монархистами: в известных пределах он соответствует «примирению» в Италии. Это – французская форма глубокого примирения между церковью и государством: французские католики, в массе своей организованные во «Французское католическое действие», откалываются от монархического меньшинства, то есть перестают быть потенциальным народным резервом легитимистского переворота, а наоборот, создают в тенденции обширную партию сторонников республиканского католического правительства, которая захочет поглотить и наверняка поглотит значительную часть радикальной партии (Эррио и K°). Типично было положение в 26-м, когда во время парламентского кризиса во Франции «Аксьон франсез» провозглашала предстоящий насильственный переворот и публиковала имена будущих министров временного правительства, имеющего призвать претендента Иоанна IV Орлеанского, а глава католиков согласился войти в правительство республиканской коалиции. Черная злоба Доде и Морраса на кардинала Гаспарри и панского нунция в Париже – результат понимания того, что политически они потеряли самое малое 90 %.
Из письма к ней же от 6 октября. 1930 г
…Мне еще не передали двух книг: фашистской библиографии и рассказов Честертона, которые я с удовольствием прочту по двум причинам. Во-первых, по моему представлению, они должны быть уж никак не менее интересными, чем первый цикл, во-вторых, я постараюсь восстановить для себя то впечатление, какое они произвели на тебя. Признаюсь, что именно в этом и будет для меня самое большое наслаждение. Я отлично помню твое настроение при чтении первого цикла: ты была счастливо расположена воспринимать самые непосредственные впечатления, не осложненные никакими культурными наслоениями. Ты даже не заметила, что Честертон написал скорее изящнейшую карикатуру на полицейские рассказы, чем полицейские рассказы в собственном смысле слова. Патер Браун – католик, который насмехается над механическим мышлением протестантов, и книга есть прежде всего апология римской церкви против англиканской. Шерлок Холмс – «англиканский» полицейский, он обнаруживает конец запутанного клубка, исходя из внешнего, опираясь на науку, на опытный, индуктивный метод. Патер Браун – католический священник, который благодаря утонченному психологическому опыту исповедальни и непрестанной работы священников над обобщением бессчетных нравственных казусов основывается на дедукции и на интроспекции, хотя и не пренебрегает наукой и опытом, и так полностью побивает Шерлока Холмса, выставляет его претенциозным мальчишкой, показывает его узость и мелкость. С другой стороны, Честертон – большой художник, а Конан Дойл был писатель посредственный, хотя его и произвели в баронеты за литературные заслуги; поэтому у Честертона есть стилистический зазор между содержанием – полицейской интригой – и формой, то есть тонкая ирония по отношению к материалу, и от этого его рассказы становятся еще вкуснее. Не так ли? Я вспоминаю, как ты читала эти рассказы, будто это хроника подлинных событий, и входила в них настолько, что искренне восторгалась патером Брауном и его волшебной проницательностью, так что твоя наивность до крайности забавляла меня. Не обижайся, забавляясь, я испытывал и некоторую зависть к этой твоей способности так свежо и искренне отдаваться впечатлениям.
Из письма к ней же от 17 ноября 1930 г
…Я сосредоточился на трех или четырех основных темах, одна из которых – космополитическая функция итальянских интеллектуалов вплоть до XVIII века, тема, которую потом раскололи на столько разделов; Ренессанс и Макиавелли и т. д. Если бы у меня была возможность сверяться с необходимыми материалами, то я сумел бы, наверно, сделать книгу по-настоящему интересную, какой еще не существует; я говорю книгу, хотя имею в виду только введение к известному числу монографических трудов, потому что вопрос предстает по-разному в разные эпохи, а углубиться, по моему мнению, нужно было бы вплоть до Римской империи. Тем временем я пишу заметки, так как даже чтение того сравнительно немногого, что у меня есть, напоминает мне о прочитанном прежде. С другой стороны, предмет не совсем нов для меня, потому что десять лет назад я написал очерк о взглядах Мандзони на вопросы языка, [23] а это потребовало некоторых разысканий об организации культуры в Италии с тех пор, как письменный язык (так называемая средневековая латынь, то есть письменный латинский язык с 400 г. н. э. до 1300) полностью отделился от разговорной речи народа, которая, как только пришел конец римской централизации, раскололась на бесчисленные диалекты. Этой средневековой латыни наследовал «народный язык», который снова был затоплен гуманистической латынью и УСТУПИЛ место ученому языку, народному по лексике, но не по фонетике и еще меньше – по синтаксису, воспроизводящему латинский. Так и существовали долгое время два языка: народный, или диалектальный, и ученый, то есть язык интеллигенции и образованных классов. Сам Мандзони в переработке «Обрученных»[24] и в трактатах об итальянском языке[25] на самом деле учитывал только один аспект языка – лексику, а не синтаксис, который есть основная часть всякого языка настолько, что английский, хотя в нем и больше шестидесяти процентов латинских и романских слов, остается языком германским, тогда как румынский, хотя в нем больше шестидесяти процентов слов славянских, есть романский язык и т. д.
Из письма к ней же от 1 декабря 1930 г
…Я был бы рад, если бы тебе удалось найти в каком-нибудь из римских книжных магазинов октябрьский номер журнала «Нуова Италия», который редактируется профессором Луиджи Руссо, и послать его Юлии. Там опубликовано письмо,[26] в котором говорится о имевших место на недавнем международном конгрессе философов в Оксфорде[27] вежливых пререканиях между Бенедетто Кроче и Луначарским по такому вопросу: существует ли и может ли существовать эстетическая доктрина исторического материализма. Письмо написано самим Кроче или по крайней мере одним из его учеников и крайне любопытно. Из этого письма явствует, что позиция Кроче по отношению к историческому материализму полностью изменилась за последние несколько лет. Теперь Кроче утверждает, ни мало ни много, что исторический материализм знаменует возврат к старому – средневековому! – теологизму, к докантовской и докартезианской философии. Факт поразительный, начинаешь подозревать, что даже он, несмотря на свою олимпийскую безмятежность, начинает слишком часто подремывать – чаще, чем это случалось с Гомером.[28] Не знаю,