После лабиринта холодных больничных переходов они наконец оказались возле медицинской комнаты, видимо, предназначающейся для персонала. Ирис дрожащей рукой открыла ключом деревянную дверь со слегка облупившейся белой масляной краской.
В комнате были разбросаны куклы, клоуны и другие детские игрушки, надувные мячи, карнавальные маски. Беспорядочным ворохом лежали театральные сказочные костюмы и новогодние парики. В углу стоял синтезатор, на стене висела электрогитара.
— Это комната волонтеров, — пояснила Ирис. — Здесь собираются люди, которые бесплатно помогают больным детям… продлевают им жизнь…
В ее глазах зажегся лихорадочный безумный огонь:
— Они поют песни, разыгрывают театральные сценки.
— И ты… одна из них?
— Представь себе. И я тоже. У меня здесь хороший дом, правда? И главное, что сейчас сюда никто не зайдет. И никто не помешает нашему разговору. Садись! Я вскипячу чаю.
Он неловко присел к столу, заваленному детскими рисунками, какими-то кубиками, головоломками и строительными конструкторами. И, подперев голову руками, исподлобья наблюдал за Ирис… Она пошла с пластмассовым электрочайником к умывальнику, чтоб наполнить его водой, и на ходу стянула с себя шелковый платок. Ее волосы блестели каким-то странным, мертвенным блеском и были коротко острижены. Приглядевшись, Чижов понял, что это не прежний живой перламутр, а седина.
— Тут где-то были конфеты и печенье… — на мгновение Александру показалось, что Ирис хочет его обнять, но она этого не сделала.
Чайник угрожающе зашумел. Перед Чижовым поставили белую треснувшую чашку с пошлыми незабудками. Ирис бросила в эту чашку пакетик импортного чая и дрогнувшей рукой налила кипяток. Ее ногти на непривычно-бледной, неухоженной руке были коротко острижены.
— Ты во всем виноват! — вырвалось у нее. — Ты один!
— Что ты имеешь в виду? Путч, государственный переворот? Кстати, в такое время тебе следовало бы находиться дома.
Она с грустью посмотрела на него тусклыми слезящимися глазами.
— У меня больше нет дома, — лицо ее стало жестким. Больничный чай неприятно обжигал горло. «Чего она ждет? — подумал Чижов. — Что я сейчас начну ей исповедоваться?»
— Почему ты здесь, Ирис?
— Как тебе сказать, — ее лицо стало презрительным. — Это храм последней надежды. А мне уже не на что надеяться. Я разочаровалась в мире людей. Они уничтожили такие понятия, как любовь, преданность, взаимопомощь… Альтруизм и доброта приравнены к слабости. Перестройка! Новое мышление! Новые идеалы. Теперь все поклоняются доллару. Золотой телец стал нашим Богом и идолом. И ради доллара современный человек готов на любые преступления. Все всех используют. Все всех презирают. Обманывают. Нынешние либеральные людишки ведут себя хуже зверья…
— Скверно.
— Да, Саша. Очень скверно. Когда-то советский «человейник» презрительно сравнивали с муравейником. К чему же мы пришли, одержимые мифом западной цивилизованности, рынка, либерализма и демократии? К обществу саранчи. Мы теперь не полезные муравьи, лесные трудяги, строящие общий дом, а зловредная стая насекомых-паразитов, пожирающих на своем пути все живое, и… аппетитно поедающих друг друга.
— Вот как? — Чижов машинально отпил глоток безвкусного чая.
— Мы так давно не виделись, и ты будто не рад встрече…
— Что ты сказала?
— Я говорю, мы давно не виделись…
— Точно. Мы давно не виделись.
Она уселась прямо перед ним. В свете последних лучей солнца, падающих через оконный проем, ее лицо стало серовато-желтым, и это усиливало трагизм ситуации. С минуту она молчала, разглядывая, как он пьет жидкий чай из треснувшей чашки.
— Я никогда не думала, что ты вернешься. И никогда не думала, что встречу тебя в больнице… — внезапно она разрыдалась, закрыв лицо руками. — Саша, я безумно несчастна! Я одна, совсем одна, понимаешь? Я все потеряла в этой жизни… и я пришла сюда, к этим обреченным детям… чтоб окончательно не сойти с ума.
— Я люблю театр, но сейчас мне не до него.
Внезапно раздался грохот и звон. Ирис с размаху швырнула о пол больничную чашку. По желтому клетчатому линолеуму потекло коричневое пятно дешевой заварки.
— Как ты можешь так говорить? Ты черствый и жестокий! Ты даже не спросил меня, что со мной было… и почему я так выгляжу?
— Да, а, собственно, что с тобой приключилось?
— О, черт! Проще разговаривать с каменной статуей.
— Ты недовольна моей холодностью? Но зачем бередить старые раны? И разве не ты меня первая бросила?
— Ты сам… ушел.
— Да. Я сам ушел. Я сам уковылял. На своих костылях. Я уехал в Курган, к доктору Илизарову. Лечить искалеченную в Афгане ногу. Тебе не нужны были инвалиды. Невыгодная и бесполезная партия! Одноногая обуза вместо бодро прыгающего мешка денег! Я помню, как с презрением ты смотрела на меня возле Института травматологии. И на мои чувства тебе было наплевать.
— Но теперь же ты вполне здоров? Ничуть не хромаешь. Пожалуй, даже можешь сплясать польку!
— Как поздно и как не вовремя выясняются такие подробности! — Чижов горько усмехнулся.
— Почему ты ни разу мне не позвонил?
— А что бы от этого изменилось? Она отвела взгляд в сторону.
— Все-таки было бы лучше.
— Лучше было бы нам с тобой больше вообще не встречаться, — он наморщил брови. — Никогда.
— Но ты видишь, судьба свела нас вновь! Так угодно Богу.
— С каких это пор ты стала религиозна?
Ирис смотрела на него тяжелым непонимающим взглядом. Потом взяла из угла веник и, беспомощно сев на корточки, стала собирать белые осколки разбитой чашки.
За окном стало совсем темно. В больничном зеркале тускло отражался уличный фонарь. Солнечный закат окрасил в цвета запекшейся крови старые тряпичные больничные кресла. Очень много крови. «Где я видел столько крови? — подумал Чижов. — На трупах солдат афганской войны, на бинтах раненых, на умирающих кабульского госпиталя». Лето умирает. Август, прощание с летом. За окном полыхал закат. Все предметы неожиданно потеряли в сумерках свою яркость, стали грязно-серыми и бурыми, землисто- черными. Последние лучи заходящего солнца скользили по стеклянным глазницам РДКБ, и одна половина здания полыхала, как от пожара, а другая оказалась в тени и мраке.
— Пойдем отсюда, Саша. Я расскажу, что со мной все это время было…
— Ирис, мне это все неинтересно.
— Но вспомни Экзюпери! Ты приручил меня, и потому ты за меня в ответе…
— Ладно. Пусть так. Я в ответе за тебя, а также за все остальное. Видимо, и за нынешний путч я отвечаю тоже?
Он вспомнил, что были дни, когда в таких же вечерних сумерках уходящего лета они предавались романтике молодости, бродя ночь напролет в каком-нибудь парке. Как давно это было! Заходящее солнце, окрашивающее в красное вино и червонное золото кроны деревьев и крыши домов… Печальная гладь холодного темного лесного озера, шум ветра, застрявшего в иглах изумрудных сосен, и долгие молчаливые встречи, на берегу спокойствия и умиротворения.
Но уж допито вино, и золото потускнело, и мертвая сухая листва с облетевших деревьев шуршит под ногами. И лишь редкие осенние бабочки с потускневшими крыльями все еще глупо и безнадежно летят на