перед иными из них преклонялся, ругал без оговорок Россию и русских за расхлябанность, хамство. Уважал немцев за пунктуальность. Не желал считаться с тем, что имя его одиозно из-за того, что жил в Германии всю войну, работал там при фашизме. Слухи ходили о нем (и пускались кое-кем, тем же Д.) самые невыгодные. Ему бы сидеть тихо-мирно, помалкивать в тряпочку. Он же трубно возвещал, что Лысенко — это Распутин, и это в тот год, когда Лысенко опять вошел в фавор.
Ясно было, что он не изменил своей манере: ругал что хотел, вел себя так, как всегда вел — и в Германии, и в лагере, и в уральской ссылке, и здесь, на воле. «Вольность» — это слово, которое подходит ему больше, чем «свобода». Вольность требует простора, пространства, полей, распаха неба и распаха души. Это более русское понятие, чем свобода.
В нем сохранялся запал десятых — двадцатых годов, того пьянящего воздуха расцвета русской культуры, которого он успел наглотаться. То был праздник, подъем — и в живописи, и в музыке, и в поэзии, и в науке, эпоха Возрождения, которая вдруг неизвестно почему вздымает нацию на гребень.
Нельзя считать его борцом. Он не боролся за свои убеждения, он просто следовал им в любых условиях. У него выходило, что всегда можно быть самим собой. Ничто извне не может помешать этому. Все дело в препятствиях внутри человека, их больше, чем снаружи.
Подход его к научным проблемам ошарашивал еретизмом.
— Мудрый господь учил: все сложное не нужно, а все нужное просто.
— Заниматься важными и неважными проблемами в науке одинаково трудоемко, так на кой черт тратить время на маловажные вещи?
— Когда ты себя последний раз дураком называл? Если месяца не прошло, то еще ничего, не страшно.
— Дай боже все самому уметь, да не все самому делать.
— Надо не только читать, но и много думать, читая.
— Пока нет не то что строгого или точного, но даже мало-мальски приемлемого, логического понятия прогрессивной эволюции. Биологи до сих пор не удосужились сформулировать, что же такое прогрессивная эволюция. На вопрос: кто прогрессивнее — чумная бацилла или человек? — до сих пор нет убедительного ответа.
Он считал глупыми претензии ученых на то, что они изучают какие-то механизмы. Он говорил:
— Вы получаете факты, вы получаете феноменологию. Механизм — продукт ваших мыслей. Вы факты связываете. Вот и все.
Он был противником прорывов, открытий, озарений, сенсаций, переворотов. Он считал, что важнее систематическое развитие науки, которое естественным образом приведет к переворотам. Не надо гнаться за единичными актами. Нужна вся череда событий, которая приводит к количественному скачку. Для него самого характерны не открытия, скорее он определял развитие науки. Были у него, конечно, и крупные открытия, но все же он был, как уже говорилось, скорее не открыватель, а понима тель. Первый понимал и объяснял всем. Это был огромный талант обобщения.
— Задача научного исследования в этом вечно текущем и таинственном мире — находить закономерное и систематическое. За это нам и жалованьишко платят.
— Наука — это привилегия для очень здоровых людей. Слабые могут в ней только прозябать. Вот, например, Вавилов, сколько экспедиций выдержал.
Его спросили:
— А если заболел? Он решительно ответил:
— Не замечай. Те, кто лечится, жалуется, настоящими работниками быть не могут!
Они сидели в маленьком стылом кабинетике Зубра в Миассове. Все в одеялах — так холодно было. На спиртовке грелась колба крепчайшего темно-коричневого чая. Зубр рассказывал, почему и как пришла ему в голову одна работа по радиобиологии. Набилось человек десять. Слушали упоенно. Это была логика науки. Наташа Ляпунова пробовала записывать, получались обрывки, потому что слишком интересно было, запись отвлекала, мешала… Так бывало часто: чувствовала, что следовало бы записать, жалко упускать такое, но слушание забирало все внимание, все силы.
Миассово… О нем вспоминают до сих пор: «Мы все вышли из Миассова», «Это было как лицей». На юбилее Зубра читали стихи про то, что вначале было слово, которое они услыхали в Миассове:
Быть великим при жизни он не умел. То и дело срывался с пьедестала. Однажды к Тимофееву приехал молодой генетик Варгаш Г. Он прибыл в Миассово как в Мекку, как ходили в Ясную Поляну. Предстать пред очи самого Зубра со своей работой. Чтобы тот взглянул. А работа, по общим отзывам, была замечательная: он статистически прослеживал старую генетическую задачу — когда рождается больше мальчиков, когда девочек, от чего это зависит, дал определение пола потомства, результаты были интереснейшие Но достоверны ли? Зубр, не вникнув, накинулся на него как на шарлатана Страшно слышать было, когда такой большой зверь орал и топтал этого юнца. Это было нехорошо, некрасиво.
Срывался, потом страдал, стыдился. Так что у Зубра все было как у людей.
Он был свободен и не зависим от своей славы.
Завидуя свободе его поведения, я часто спрашивал себя: откуда она, какова природа ее, почему мы не такие? Скованные, зажатые, контролируем себя Сперва думалось, что причина в независимости, которую ему дает талант. Но не все же талантливые люди так свободны. Талант, конечно, вселяет уверенность в себе, достоинство. Однако и от своего таланта он был не зависим Не заботился об оправе, о первенстве Независимость его имела скрытые опоры, глубокие корни. Каждый человек мечтает о независимости, но силы духа для этого не всегда хватает, трудно освободиться от желания славы, успеха, денег. Что касается Зубра, то ему эту силу придавала вера. Он верил в справедливость, в превосходство добра над злом, в абсолютность добра
Независимость связана была и с родословной, с предками, правилами чести Связь эту гениально уловил и сформулировал Пушкин:
Задумываясь над секретом Зубра, убеждаешься, что в нем было развито именно самостоянье — слово, изобретенное великим поэтом. Самостоянье как объяснение величия, как ощущение себя продолжателем знатного рода, обязанным охранять его честь.
Глава сороковая
— У меня по морской линии в предках в восемнадцатом веке адмирал Сенявин, тот, который заменил голландский рассеянный бой кильватерной колонной. Сенявина была моя прабабушка. И Головнина была прабабушка — из тех самых Головниных, помните, адмирал Василий Головнин, который кругосветно плавал, у японцев в плену сидел, изучал Курилы, Камчатку и прочие острова. Еще Нахимов был мне и родственник и свойственник. Последний в роде Нахимовых был почетный нахимовец, мой внучатый племянник. А Невельской был моим родственником по «матерной» линии. По настоянию министра иностранных дел Нессельроде его разжаловали в матросы за «неслыханную дерзость». Состояла она в том, что, исследовав Амур, его устье. Татарский пролив, он, несмотря на все запреты, основал там зимовья и сделал все для присоединения Амурского края к России. Вызвали его во дворец. Николай сказал ему:
«Здорово, матрос Невельской, следуй за мной». В следующем зале царь сказал: «Здорово, мичман Невельской!» В следующем: «Здорово, лейтенант Невельской!» И так до контр-адмирала, пожал ему руку и поздравил. От Николая поначалу утаили всю историю расхождений Невельского с Нессельроде и особым комитетом по амурскому вопросу. Узнав, в чем дело, он его и вызвал, а на докладе комитета написал: «Где раз поднят русский флаг, там он спускаться уже не должен!» А Нессельроде, промежду прочим, тоже в родственниках.
Историю эту я сверил по обстоятельному повествованию Н. Задорнова об адмирале Невельском. В романе есть подобная сцена, которая, очевидно, взята из воспоминаний современников или самого Г. И. Невельского. Но меня удивило, как сохранилась изустная история, передаваясь от поколения к поколению в