который настоялся десятилетиями. И такая благодать сошла на меня. Я понял вдруг, что настоящая картина, как стихотворение, должна посвящаться кому-то, она должна адрес иметь. Мне счастье выпало, что есть человек, который ждет моей картины. Ведь от этого вся работа моя смысл обретает. И какой? Чего мне еще надо? Об этом же только мечтать можно. Не жертва тут, а любовь. Мне, дураку, дали возможность любовь свою выразить, другого такого случая, может, и не дождусь. И, поняв это, поверите ли, еле утра дождался. Побежал выбирать точку и выбрал — с другого берега стал писать, так, чтобы была река, а не с улицы, где многое заслонил бы сад. От реки и движение воздуха, и небо отражается. А мне обязательно надо больше неба. Я и так, и этак перепробовал, пока не нашел, что восход в окнах должен играть, весь воздух в этот час движется. Вариантов я перебрал уйму, но это одно удовольствие было, как но лестнице взбегал. В эти утра открыл для себя чрезвычайной важности вещь, что воздух красками движется! Не теплом, не ветром, которого не видно, а движение происходит красками. При восходе они бегут сверху вниз и ощутимо колышут воздух, особенно над водой. Секрет этот чисто ремесленный. Вам он ни к чему, я же в восторге. Медная крыша Вашего дома покрыта зеленью такой кислой, которую не знаю, как сделать. Добиться такого зеленого цвета — значит, Елизавета Авдеевна, решить важнейшую для меня сейчас проблему! Вот-с! А дом Ваш презанятный. Взялся я за него, и вновь почувствовал своеобразное дарование Якова Ивановича; постепенно передо мною возник начальный его замысел, сквозь все недоделки и огрехи, замысел пробивался ко мне своей недовоплощенной гармонией. Талантливая архитектура не безразлична к цвету, дом Ваш помогает мне выбирать краски. Дом этот помогали ему сочинять дивные наши художники — и Лентулов Аристарх, и Машков, а однажды затащили Владимира Короленко, это мне рассказывал Яков Иванович, поэтому-то Короленко, а потом и А.А.Богданов, и Луначарский хоронились у вашего батюшки, Яков Иванович им устраивал это убежище…
Поскольку холст я не сменил, то, выписывая дом, я под ним, под стенами его, кончиком кисти ощущал Вашу фигуру, слои ее краски, и касался Вашего платья. Вашего лица, оглаживал, наслаждаясь; Ваше присутствие в глубине дома было физически ощутимо. Закрашенное Ваше изображение, замурованное — оно внутри дома осталось. Вы остались там за занавескою окна, на втором этаже, куда я Вас поселил, стояли и смотрели на меня. Заспанная, в длинной ночной сорочке, босая…
Тут один мужичонка, который прибился ко мне, спросил, чего это я вскрикиваю и смеюсь? Я попробовал было объяснить ему, но раздумал и закончил вполне серьезно, что ощутил память местности, что река, воздух помнят, как тут раньше стояла гора… Он выслушал меня с полным доверием и через день принес геологическую книгу, из которой можно считать, что тысячи лет назад здесь были известковые горы, что-то в этом роде. Из чего я убедился, что вера горы движет.
Он занятный балабол, самодум, причем уходит в такие материи, про которые никто у нас ныне не задумывается. Например, о душе, какая имеется у камня, у дерева, у озера, и как общаться с этими душами. Маленький, колючий, как кактус, с тихим быстрым голоском, и звать его Степан Иустинович. Я здесь единственный, кто выслушивает его идеи. Ах, Лиза, все это сообщаю Вам, чтобы не скулить от тоски. Не в Ленинграде, не в Москве, именно здесь тоска по Вас накинулась на меня, здесь она хранилась, ждала меня. В тех городах я занят другими работами и чувствами, здесь же существуете Вы одна, и все, что есть здесь, все как бы принадлежит Вам. Я все время думаю — а этого Вы знали? А здесь Вы ходили? Смотрю на новые здания — вот этого она не видела.
Мне не больно оттого, что у Вас там тоже пылают свои страсти, что Вас уводят, расхватывают другие люди, что каждый вечер они могут видеть Ваши глаза, это все неважно, моего они не возьмут, то, что я открыл в Вас, этого им не найти, меня гнетет, что это, наше, глохнет, зарастает и во мне, и в Вас, в нас обоих.
Степан Иустинович вдруг сказал мне, что картина напомнила ему Кислых и младшую дочь Лизу. Вот какая мистика! И так он говорил это убежденно, что я не выдержал и признался — похвастался, что картину пишу для Вас.
Вечером он (Лосев его фамилия — может, помните?) повел меня смотреть концерт в Доме культуры. Потом были танцы. Под немыслимое трио — два баяна и разбитое пианино — шаркало, топталось пятьдесят пар. На замызганном лузгой дощатом полу.
Стою, наблюдаю и обращаю внимание на одну пару. Парень в рубашечке с отложным воротничком, их называют у нас апаш, сутулый, красный, неуклюжий, и она в ситцевом платьице с косыночкой, тоненькая, стебелек с большущими глазами наверху. От его неумелости все их толкают, и сам он партнерше на баретки ее наступает. Она губу закусит, потом снова засияет, шепчет ему, учит. Он вспотел, мокрый, измучился, выпустить ее боится, еще больше боится, что вот-вот она ему сделает атанде. Потому что он лица ее не видит, потому что он весь устремлен на свои ноги: куда их девать, куда их ставить. Тут я вспомнил себя, свои страдания, ведь у меня краеугольная мечта жизни была — научиться вальсировать. Живопись — ерунда, сама в руки лезла, а вот от того, что танцевать не умел, чувствовал себя в юности малоценной, бездарной личностью. Мастеровой, чушка — где я мог вальсу научиться? Всю жизнь так и не мог девицу прокрутить, господи, знали бы Вы, сколько мук и унижений вызывало это. Трагедия моя была. Смотрел я на этого парня и грустил, и радовался. Этот научится. Не то что я. У него свой танцевальный зал имеется, они тут хозяева, они видят не затоптанный пол, а зал, огромный, сияющий огнями; и музыка, и огни — все для них. Может, это справедливо! Революция пролетариата, она, между прочим, для этого и совершалась. И правильность революции, знаете, чем измеряется? Больше стало счастья или меньше. Глядя на танцы, хотя это всего лишь легкомыслие, на лица Ваших лыковских пролетариев, я подумал: а что, как больше стало счастья!
Как бывает: в одном букете цветы и щепки. Танцевальный зал и на стенах плакаты: «Даешь авиацию!», «Подписывайтесь на заем!», «Долой неграмотность!» Я говорю Лосеву: не лучше ли картины повесить, что- нибудь танцевальное, вроде малявинского «Вихря», можно и Матисса репродукции, в конце концов можно про наших летчиков, покорителей Арктики. Насторожился — а идея какая? Да чтобы весело было, красиво. Нет, говорит, не стоит уводить молодежь от актуальных задач и борьбы. Вот Вам и мыслитель.
Поливанов повез меня на рыбалку, я намекнул, чтобы взять с собой Лосева, — замяли. Не их уровня Диоген, должность не та. Уха была чудесная, костер и монологи Поливанова: не любит он философии, ненужная вещь, живопись другое дело, а еще превыше ценит памятники, а также марши и песни.
При всей моей тоске я бы не хотел, Лиза, чтобы Вы были сейчас здесь. Скучаю, тянусь к Вам, до слез хочется увидеть Вас, вспоминаю плечи Ваши, руки, вкус Ваших щек, а спроси меня, согласен ли я на Ваше появление здесь, — нет, откажусь. Потому что работа моя смысл потеряет, не кончу ее. Оттого, что не хватает Вас, я заново ощутил Вас, осмыслил. Благодаря этому мне в картине многого удалось добиться. Причем на пленэре, от которого я давно отказался. Работать на натуре считалось у нас занятием устарелым, наивным, однако не знаю, удалось бы мне в мастерской так столкнуть живую зелень с зеленью окисленной крыши, чтобы в металле как бы душа очнулась? Нет, нет, без натуры можно впасть в схематизм, натура обогащает. Обратите внимание на облупленную штукатурку. Я ее не ради точности оставил. Обнажился красный кирпич, и открылась плоть дома, массивная и уязвимая. Суть вещей можно передать, нарушив, сдвинув, поколебав их форму. А кто это мне подсказал? Утренний туман! Он обобщил. Как я хочу, чтобы Вы поскорее это увидели в картине. Понравится ли Вам? Боюсь, боюсь… Теперь самые муки и страхи ожидания начнутся. Представляю ее в Вашей спальне или в столовой. За окнами парк Сен-Клу, кажется, и какая-то фабричка, и шоссе, забитое машинами, виллы над Сеной, а на стене Лыков, плоты на Плясне, тихое утро с росой, лопухами, шлепаньем белья о воду…
Низко Вам кланяюсь, пребываю и вздыхаю
Ваш Астахов.
16
Ах, Лиза, Лиза, как все изменилось, каких глупостей я натворил, непоправимых, ничем не вызванных…
Стыдно, противно пересказывать Вам. За один вечер, недуманно-негаданно, как огнем обхватило. В субботу, под вечер, только мы наладились с моей старушкой чай пить, является Поливанов с женой и сестрой. По дороге из бани зашли, якобы навестить. С вениками, распаренные, Поливанов водочки принес, все честь честью, по лучшим правилам. Говорим о том о сем, естественно и про картину. Просит показать. Я ставлю ее. Любуются. Поливанов спрашивает, вполне благодушно — где лозунг, что на стене был? Действительно, два дня назад повесили, как раз на мою стену, кумачовый лозунг во всю длину. Я Вам,