держать в руке вилку. Был он выше, плечистей Лосева, косой шрам белел на шее. Лосев удивился выбору Антонины — почему
Старушка поспешно вынимала изо рта рыбьи косточки, мальчики перестали смеяться.
— Послушайте, что вы ко мне имеете? — сказал он невнятно. — Я-то тут при чем?
Взяв
— Прямо как на ринге, — сказал Лосев.
— Прошу вас, давайте не здесь, — пробормотал он. — Спустимся вниз… Где хотите… У меня тут сыновья, мать.
Сердце у Лосева забилось ровнее. Он смотрел на его маслянистые толстые губы, на зеленую укропину, прилипшую к потному подбородку, хотел пожалеть этого человека, но не находил в себе ни жалости, ни доброты. Равно как и гнева. Пусто было и холодно. В таком состоянии драться хорошо. Ударить в этот подбородок с прилипшей зеленой веточкой. И испортить этот прекрасный единственный день? Испортить себе и Тане, которой невозможно будет ничего объяснить.
При мысли о Тане все взбунтовалось против непонятной силы, которая командовала им. С какой стати он должен драться? Согласно каким правилам? Честь? Побить и восстановить свою честь? Глупо. Перед кем он обязан? Перед Антониной? Перед этим типом? Плевать на них!
Сунув кулак в карман, он сказал:
— Ладно, ничего мне от вас не надо, топайте к своей тарелке.
— Позвольте, — наконец он проглотил и произнес звучно и глупо, — зачем же вы подходили?
— Не в вас дело. Вы по-прежнему достойны мордобоя. Да вот потерял я охоту. Надо бы стукнуть, а неинтересно. Опоздали вы, на один день опоздали.
— То есть в каком смысле?.. — Но тут же обмяк, вздохнул с шумом, облегченно, решил, что, может, обойдется, даже глаза на мгновение прикрыл. — Имейте в виду, за хулиганство в общественном месте с вас спросят. Мне-то что, а вам…
Лосев понял, что не ударит
— Ладно, — сказал он. — Не мельтешите.
— И правильно. Чего нам делить-то. Какие тут могут быть претензии.
Что-то непостижимое было в том, как неуловимо легко менялся этот человек.
— Мы, мужики, можем понять друг друга. Наше дело мужское… Я на вас не в обиде, и вы ко мне, если здраво смотреть на вещи…
Он быстро обретал уверенность, даже убежденность. Что же в нем такое, должно же в нем что-то быть? — повторял Лосев вопросы, которыми когда-то пытал себя.
— Да плевать мне на вас, — вдруг отмахнулся Лосев и почувствовал, что это правда, что старые болячки отсохли, под ними затянулось, заросло, хоть кожица еще блестит тонко-чувствительная.
На них переставали смотреть, они замолчали, потеряв нить разговора.
— А вы полысели, — сказал Лосев.
— Да, да, у меня это от аллергии… — рассеянно объяснил
— Что-нибудь придумаете.
— Нет, вы на меня не взваливайте. Ваш был почин, так что давайте подойдемте, я представлю вас, скажу, вместе служили в армии, а? Опрокинем по одной. Вы тут с кем? Впрочем, пардон, это неважно… В самом деле, подсядьте на три минутки.
— Ну зачем же мне пить с вами? Это уж совсем нехорошо… — сказал Лосев и с интересом спросил: — Послушайте, и как это вам не стыдно? Передо мной ладно, а вот перед своими, мы подойдем, чокнемся — и вам не будет совестно?
— Ишь ты, этикой щеголяете. Ханжество это. Откуда вам известно, что стыдно, а что не стыдно? — И
— Все верно, — сказал Лосев. — Но почему вы так испугались?
— Потому, что сыновья наблюдают. А вы, значит, не притворяетесь? —
От него остро запахло потом, запах этот Лосев вспомнил, руки у него заломило, он вздохнул, с каким наслаждением вломил бы сейчас этому типу, но тут же представил сцену в милиции, а затем физиономию Уварова и понял, что ничего такого он делать не станет, что руки у него связаны и весь он связан- перевязан.
Когда он вернулся, грузин рассказывал анекдот, Таня наклонилась к Лосеву и, ни о чем не спросив, сказала:
— Наверно, так лучше.
— Может, и лучше, да больно погано, — признался Лосев, не удивляясь, как если бы она все слышала и знала.
Еще недавно, год назад он просыпался по ночам, перебирая каждое словечко, сказанное Антониной, пытаясь понять, что произошло; самолюбие его страдало. Нанесенная рана казалась неизлечимой. Тогда он все отдал бы, чтобы узнать причину, более всего его возмущала не измена Антонины, а ее уверенность в праве на такую измену. Так он ничего и не узнал. И вот сейчас, когда он мог спросить, оказалось, что ему это уже не надо. Он смотрел на Таню, довольный своей выдержкой, почти позабыв о когда-то томивших его вопросах. К чему были долгие его страдания, зачем он так себя мучил, если все это почти бесследно изгладилось?
…Млеющий от тепла и покоя долгий день привел их в универмаг, где Таня с мгновенной женской зоркостью высмотрела кружевную голландскую кофточку, примерила ее и долго, не в силах снять, и так и этак рассматривала себя в зеркало. Глаза ее затуманились. В зеркальной глубине отразился не затоптанный торговый зал, а нечто праздничное, так она медленно поворачивалась, кому-то отвечала, чуть приседая, принимая приглашение. Подняла правую руку чисто уже по-учительски, как бы к доске, проверяя, не тянет ли.
Наблюдая издали, Лосев удивился себе: он не испытывал нетерпения. Примерка не была перерывом, она входила в щедрую длину дня. День блистал, переливался гранями каждого мгновения, каждого
18
Проснулся Лосев оттого, что кто-то его позвал. Он открыл глаза, прислушался. Было светло. На высоком лепном потолке шевелились солнечные разводы. Очнулся его слух, тело еще плыло во сне.