отец. Удивительно, почему Эрика этого не понимает. Но она поймет, обязательно поймет, что не имеет права приносить в жертву своим капризам нечто гораздо более важное — Семью. Нашу семью. Дом, который построил Джозеф. И который, как я обычно говорю своим клиентам, построен на века.
Ложась в постель, я вспоминаю, как восторженно визжала моя ребятня, когда я роздал им подарки из Ливерпуля — сувениры, связанные с «Битлз». Эти подарки помогала мне выбирать Алике после кофе в галерее «Тейт». Интересно, как она там сейчас? Что-то поделывает?
С этой мыслью я проваливаюсь в сон.
Алике
Кроме дома во Франции, у меня есть квартира в Лондоне; купила я ее в конце восьмидесятых, после того, как разошлась с Аланом. Квартира на шестом этаже Хайпойнта — многоквартирного здания, построенного в конце тридцатых Бертольдом Любеткиным, гениальным архитектором. Выполненный в конструктивистском стиле и выкрашенный в белый цвет, среди двухэтажных кирпичных домиков он выглядит слоном в посудной лавке. Но я к нему очень привязана. Вызывающая угловатость его очертаний меня не пугает, и те, кто презрительно именует его «чудищем», никогда не станут моими друзьями. В детстве я росла в доме у реки, в викториацской кирпичной вилле с окнами по обе стороны от двери, с оградой из черных железных пик, торчащих гордо и грозно, с фонарем у ворот — в начале пятидесятых, когда туда переехал мой молодой отец, потрясенный роскошью этого «особняка», фонарь был еще газовым. Мы четверо живо навели в этом доме свои порядки — под завязку набили его книгами, нотами, медицинскими журналами отца, бухгалтерскими книгами и деловыми бумагами матери. У меня в квартире все комнаты квадратные, с выбеленными стенами, и во всех очень чисто. Сада у меня нет, зато из окна виден весь город: и купол Святого Павла, и Ллойд-билдинг, и мигающая башня Кэнери-уорфа — так зачем мне сад? Этот простор и свет ни с чем не сравним — словно летишь на самолете в тот миг, когда он снижается, вспарывая облака, и перед тобой открывается в утреннем свете сонный Лондон, и ты смотришь, смотришь и смотришь, зачарованная, и, наверное, даже под дулом пистолета не сможешь оторваться от этого зрелища.
Прикатив домой из Ливерпуля на следующий день после позора на пляже, я отперла дверь и вошла в дом. Во Франции мне пришлось все, до последней чайной чашки, покупать и обустраивать с нуля. Стыдно признаться, но я даже позволила дизайнеру расставить мебель по канонам фэн-шуй, в тщетной надежде достичь душевного мира, о котором мне твердят на всех углах. А здесь, в лондонской квартире, передо мной разворачивалась летопись моей жизни. Кувшин со сливами в золотой рамке — натюрморт, выведенный неуверенной детской рукой, подарок моей девятилетней племянницы Саши. Когда я спросила, не подарит ли она мне свой рисунок, она просияла от гордости, подписала и торжественно вручила мне. Фотографии родных — на пианино (поколение моих родителей свято верило, что каждый еврейский ребенок должен на чем-нибудь играть; мама мечтала, чтобы я играла на арфе). На стене в кухне — мой собственный фотопортрет в двадцать два года, когда я сильнее всего страдала от неукротимости собственных волос. На снимке я в безумном наряде: длинная рубашка, разрисованная павлиньими перьями, вся в вытачках и оборках, с огромным воротником и рукавами, похожими на крылья летучей мыши, широкий пояс на талии, вельветовые бриджи, заправленные в «казаки», и цветастый шарф на голове. Сверстники в таком наряде видели настоящий хипповский шик, смелость и романтику; мама: «Ты что, так по улице ходишь? Боже правый, как будто из цирка сбежала!»
Я включила телевизор, села и посмотрела документальный фильм о войне, который пропустила во Франции, — все от начала до конца, причины, боевые действия, исход беженцев, прекращение огня и изгнание побежденного правительства, — потом постелила чистое белье и к половине одиннадцатого уже спала. Тяжелым сном без сновидений — почти таким же, как вечный сон, которым спит теперь мама на своем сосновом ложе, с газовой маской на иссохшем лице, с горстью Земли обетованной в сложенных на груди руках. Когда пришли закрыть ей глаза, лицо ее было сведено смертной судорогой, и рот открыт, словно в последней отчаянной попытке глотнуть воздуха. Спи спокойно, мама, в холодной ливерпульской земле, под тяжелым надгробием из серого камня.
На следующий день я проснулась поздно и позвонила Марше.
— Не просто неприятно, — рассказывала я, — это было унизительно! И мало того — я убежала, как дура, и бросила его в незнакомом месте без машины.
— Ну, я даже не знаю, что сказать.
— Да что тут говорить? Сама виновата. Надо же было так опростоволоситься!
— Но как же так получилось? Почему ты так превратно его поняла?
— А черт его знает. Ни с того ни с сего мужчина обнимает и целует женщину — и что она должна думать? Что это значит? У меня только одно объяснение — она его сексуально привлекает. Но он уверяет, что нет.
— Послушай, он сказал, что не хочет заводить с тобой роман, но это ведь совсем не одно и то же. Вспомни, он ведь до того говорил тебе, что женат. Мне кажется, он просто не смог удержаться — поцеловал тебя, потому что ему очень захотелось. А значит, его все-таки влечет к тебе! А ты? Чего ты от него ждешь?
— Не знаю.
— Думаешь, он уйдет от жены к тебе?
— Знаешь, я так далеко не загадываю. Мне ведь уже не шестнадцать лет, чтобы мечтать о подвенечном наряде. Просто, едва я его увидела, сказала себе: вот оно! Этот человек — для меня!
— Значит, ты хочешь чего-то большего, чем короткая интрижка?
— За неимением лучшего и интрижка подойдет. Я уже давно усвоила: лучше хоть что-то, чем ничего.
— И как ты считаешь, это еще возможно?
— Не думаю. Он ясно дал понять, что не хочет.
— Может быть, рано отчаиваться? Может, стоило остаться и поработать над ним как следует, вместо того
чтобы кидаться наутек? Знаешь, Алике, ты иногда ведешь себя как сущий ребенок! Надо было мило улыбнуться и сделать вид, что ничего не случилось, продолжать болтать с ним, как ни в чем не бывало, потом пригласить его куда-нибудь еще… ну, что мне тебя учить? А ты бросилась бежать, словно девчонка!
— И то верно.
— Подумай об этом, ладно? И не тяни, а то дождешься, что он встретит другую.
— Нет, все равно не думаю, что из этого что-то выйдет. Говорят, идеальный возраст женщины — половина от возраста мужчины плюс семь лет; если так, из меня выйдет идеальная подружка для Сола Беллоу.
— А сколько ему?
— Восемьдесят четыре.
— Да, для Люсьена Фрейда ты, кажется, старовата.
— Верно, ему еще нет восьмидесяти.
— И что собираешься делать?
— Не знаю.
— Когда начинается твой следующий проект?
— Он уже начат. Работаю часа п
— А чем пока займешься?
— Мне тут звонили, спрашивали, не хочу ли я поучаствовать в написании сборника статей по процессу Болджера.
— А ты что ответила?
— Сказала, может быть. Но, наверное, откажусь. С криминологией для меня покончено.
— И больше ничего?
— Подумывала о том, чтобы написать статью о слушаниях по амнистии в Южной Африке — но придется надолго покинуть Англию, а в Ливерпуле у меня осталось незаконченное дело. У мамы были права на собственность в Дрездене, брат хочет, чтобы ее судьбу выяснила я, а я отбрыкиваюсь, как могу. Фабрика