– …где нет больше здоровых и не принуждают быть здоровым.
– А как же быть с моим педагогическим принципом?
– Так же, как вы хотите уничтожить различие между учащим и учащимся, мы будем сводить на нет различие между врачом и пациентом – причем систематически.
– Причем систематически.
– А теперь наденем снова колпачки.
– Наденем колпачки.
– Ваш язык, наверно, привык к инородному телу.
– Наверно, привык.
(Грубая клецка. Пусть его здравоохранительная система подаст мне яблоко.) Но даже нежный, вскормленный шалфеем барашек показался бы моему омертвевшему нёбу резиной. Даже вкуса гипса я не почувствовал, я, который чувствует любой вкус заранее смакует, запоминает. («Ах, доктэр, с хрустом разгрызть яблочко боскоп, вонзить зубы, быть молодым, любопытным, со звонким нёбом…»)
Вместо этого я увидел, как телевизионный повар фламбирует телячьи почки. Неприятные кулинарные указания – «Кто боится всяких там потрохов?» – смешивались с объяснением защитной функции моих колпачков: «И помните. Ни холодного, ни горячего. И никаких фруктов, потому что содержащаяся в них кислота…»
Напротив моего отсутствующего нёба телевизионный повар надрезал телячью почку. Пробовал на вкус по кусочку: и если бы врач не закончил дела и не убрал этого повара, нажав на кнопку, телячьи почки опротивели бы мне навсегда. – С чувством двойного избавления я попытался сказать заключительные слова: «Во всяком случае, Крингс начал разыгрывать в песочнице одну битву за другой. Его дочь стала его настоящим противником…»
Затем я прекратил рассказ (временно), сославшись на боль, право на которую имеет любой пациент: «Нет, доктэр. Во всяком случае, я что-то чувствую…»
Врач (он все еще мой друг) пожертвовал мне арантил. «Чтобы обеспечить вас дорогой. – Но прежде чем я вас отпущу, мы быстренько выберем по образцам цвет фарфора для наших мостов. Думаю, этот желтоватый с теплым серым отливом нам подошел бы – а?»
Поскольку его помощница (уж она-то знала меня) подтвердила этот выбор кивком головы, я согласился: «Хорошо, остановимся на этом».
На прощанье (в порядке здравоохранительной опеки) врач сказал: «На улице не раскрывайте рта».
Я склонился перед реальностью: «Ах да. Ведь снег все еще идет».
Кружку светлого, официант, кружку светлого! – и какую-нибудь идею, не растворяющуюся в воде, такую, которую синяя мигалка пропустит вперед, свежую, которая пробьет эту навязшую в зубах затхлость, чтобы мы все – официант, светлого мне! – и те, кто косится назад, и те, кто, выпав в осадок, переметнулся, вернулись по автостраде домой через нагроможденное, слева и справа нагроможденное штабелями – официант, светлого мне! – Чермное море…
«Ведь чему, доктэр, и многому ли может нас научить история? Ладно, признаю: я не послушался, не внял голосу опыта, выпил еще по дороге домой, потому что шел снег и я оставлял следы на снегу, холодного пива, и мне пришлось растворить в тепловатой водице еще два арантила… Ничему не можем мы научиться. Нет никакого прогресса, разве что следы на снегу…»
Зубной врач продолжал присутствовать и в моих четырех стенах. Он перечислял успехи зубоврачебного дела, нанизывал на нитку жемчужины. Мою насмешливую реплику – «Когда появилась на рынке первая зубная паста? Раньше или позже зубной щетки?» – он отстранил критическим выпадом против «Хлорофила»: «Ну, освежает. А против кариеса?»
Когда он описывал эволюцию от медленной бормашины к скоростному «эйрматику» – «А скоро на зубоврачебной выставке-ярмарке появится „сименс' с пятьюстами тысячами оборотов. И мой „рыцарь' покажется вялым и допотопным», – когда он предвещал лечение ультразвуком и окончательную победу над кариесом, я согласился: «У вас, может быть, и есть движение вперед, но история – хотя она с абсолютной последовательностью развивала свои системы оружия – не может нас научить ничему. Абсурдна, как лотерея. Ускоренный бег на месте. Везде неоплаченные счета, прилизанные поражения и детские попытки выиграть проигранные сражения задним числом. Стоит мне подумать, например, о бывшем генерал- фельдмаршале Крингсе и о том, как упрямо его дочь…»
Даже когда я сидел за письменным столом, в окружении своих любимых вещиц – фетиши, которые должны были меня защитить, – он, стоило мне сказать «Линда», забивал мне, ложка за ложкой, рот розовым гипсом. (И даже сейчас он просит меня не глотать и все еще дышать носом, пока не схватится гипс во рту…)
Бот нечто текущее равномерно: отец Рейн. Он несет суда во встречном движении. И мы с ней в непродуваемых демисезонных пальто ходим взад-вперед по рейнскому променаду. (Опять поговорить начистоту под коротко остриженными платанами, на бастионе между воззваниями к Деве Марии.)
– Что ты сказала? Повтори. Я хочу ясно услышать это еще раз.
Два профиля, базис которых нашел скамейку. (Поговорить сидя.) Головы неподвижны. И только волосы создают видимость движения. Грузовые суда, входящие в кадр слева направо и справа налево.
– Не церемонься. Если ты это хочешь услышать: ты лучше. Доволен? Ну, вот.
Теперь он считает суда. Четыре идут вверх из Голландии. Три прошли через Бингер Лох и плывут вниз. Это по крайней мере точно. И время года: март. Прелесть коричнево-серых капель. (Напротив все еще Лейтесдорф.)
– Как по-вашему, доктэр, не поставить ли мне в план экскурсию с моим 12-а в Бонн: бундестаг. Разговоры с действующими политиками. А потом дальше в Андернах… (Теперь и он, и она молчат, шагая то вверх, то вниз.)
Встречное движение было сильнее моих доводов: растянутое упорство с развевающимся бельем на корме и медленно затвердевающим гипсом над обточенными пеньками зубов, в которых молчали нервы. То,