Таддель мне не поверит и Паульхен, пожалуй, тоже, но там было отчетливо видно, что папа на сей раз ничего не выдумал. Можно было хорошо разглядеть мёнских крестьян — не меньше полусотни; в смешной форме они стояли за земляным валом у пушки. Виден был и двухмачтовый корабль под парусами, перед его бортом белели облачка, потому что оттуда, как уже рассказывал Яспер, шла беспрерывная пальба. Конечно, были и свадебные фото: в просторном сарае гости плясали, среди них — английские офицеры, и даже их капитан отплясывал с невестой. Всем весело. Сплошь смеющиеся лица. Только жених выглядел серьезным — уж не знаю, почему он не улыбался. А еще Старая Марихен показала мне фотопортрет гауптмана, командира датского ополчения, который, несмотря на слишком большую треуголку, смахивал на учителя Эрлинга Багге, вероятно и рассказавшего папе эту правдивую историю про оборону земляного вала. С тех пор я верю почти всему, что рассказывает папа, даже если втайне говорю себе: «Ну вот — опять типичный случай, снова он плетет свои небылицы…»
Да все мы сидим здесь за столом, разговоры разговариваем, но не ведаем, что он еще про нас навыдумывает и что из этого в конце концов получится…
Может получиться конфуз…
А может, будет весело…
Или же грустно…
Даже если речь идет об историях давних, из тех времен, когда мы были совсем детьми с нашими детскими желаниями и мечтами.
Загадай желание! Загадай желание! Но волшебный «ящичек» не только исполнял желания. Однажды Марихен то ли рассердилась на вас, то ли погода на нее подействовала, то ли что-то ныло у нее внутри — зуб войны, отрастает заново, как у бобра, — но она вдруг — помнишь, Паульхен? — отщелкала целых три пленки, сослала всех нас в каменный век. Щелк-щелк, и вот мы уже в прошлом, обитатели болотистой низины…
Ты же видел у нее в темной комнате, как мы сделались ордой; дети, матери и я, одетые в звериные шкуры, сидим вокруг костра, жуем коренья, обгладываем кости. Лохматая компания, дубины и каменные топоры — всегда под рукой, так что позднее, на последней пленке, где царит нескончаемый голод, они пошли в ход и обрушились на отца, который стал уже ни на что не годен и только бормотал свои истории…
Или — помните? — она отправила вас, Тадделя и Яспера, не веривших в чудеса ее бокс-камеры, в раннее Средневековье, обрекла там на детский каторжный труд. «Избалованное отродье», — ворчала она и щелкала, щелкала, чтобы вы изо дня в день горбатились под ударами кнута… Но об этом не хочет говорить даже Паульхен, хотя ему разрешалось взглянуть на проявленные пленки — привилегия, в которой мне было отказано, несмотря на то что обычно она делала все, чего бы я ни пожелал…
Моментальные снимки

Настал черед самой младшей. «Наконец-то», — говорит Лена Нане, поспешно пригласившей братьев и сестер в свою небольшую комнату в квартире, которую она делит с друзьями и которая находится в гамбургском районе Сан-Паули; после долгого молчания, когда она исполняла роль слушательницы, очередь дошла и до Наны. Стулья взяты взаймы, а заодно бокалы и тарелки.
Приехали все, поэтому гостям тесновато за столом, где выставлены вегетарианские кушанья: пюре из зеленого горошка на растительном масле, приправленная разными травами баклажанная икра, рис в виноградных листьях, эндивины, которые надлежит макать в пюре или икру, турецкие лепешки. К сему подан натуральный яблочный сок. Между банок со свежесрезанными цветами примостились микрофоны, которые отец навязал Жоржу.
На улице моросит дождик, подтверждая общее мнение, что лето выдалось сырым, если не сказать беспросветно дождливым. Сначала Нана уклоняется от прямого разговора и не хочет, как советует Лена, «просто выложить все начистоту». Потом она начинает что-то бубнить скороговоркой, поэтому Таддель — или Жорж? — ее останавливает, предлагая «сбавить обороты». Она рассказывает об удачно принятых родах, попутно жалуется на постоянный стресс, ибо в ее клинике, как и в других, не хватает медицинского персонала, то есть говорит она о своих акушерских буднях и лишь вскользь упоминает короткий отпуск, проведенный в Антверпене: «Ах, до чего же там было хорошо вдвоем».
Проявляя заботу о сестричке — и не давая встрять Пату и Жоржу или Ясперу, готовому вновь пуститься в долгие сетования по поводу трудностей нынешнего кинопроизводства, — Лара, которую все слушаются, замечает: «По-моему, твой фламандский друг действует на тебя благоприятно, ты прямо расцвела. Сразу видно. И более откровенной стала. Ну, начинай!» — и, о чудо, Нана откашливается и…
Как вам известно, мне в принципе больше нравится слушать. Ведь о том, что вам довелось пережить или перестрадать, я ничего не знала. Да и Лена даже не догадывалась о существовании маленькой Наны, пока папа — ей было уже лет двенадцать или тринадцать, а мне исполнилось семь или восемь — не рассказал ей, потому что, видимо, больше не мог хранить свою тайну: «А ведь у тебя есть сестричка, такая миленькая», — или что-то в этом роде. Стало быть, росла я единственным ребенком, хотя и знала, что у меня есть еще много братьев и сестер, которые, когда мы порой встречались, относились ко мне очень хорошо. Правда! Но потом Пат и Жорж уехали на учебу, Лара занялась гончарным ремеслом, что мне очень нравилось, так как я тоже люблю что-нибудь делать своими руками… А Тадделю, которого я почти не знала, разрешили жить в деревне, где кроме него были еще Яспер и Паульхен, которые хоть и не являлись мне родными братьями, но в принципе — как говорил папа — различий тут нет, и все вы были одной семьей. Только, к сожалению, без меня. Чаще всего я оставалась одна, но втайне желала, чтобы мы стали настоящей семьей, такой уютной! Особенно сильно мне хотелось этого, когда папа навещал нас; он всегда разговаривал с мамой исключительно о книгах, об их издании, о забытых или запрещенных книгах, поэтому я в конце концов останавливала их разговор: «А обо мне забыли!» Но часто мы втроем — и это бывало чудесно — выходили куда-нибудь, например в кафе-мороженое или купить мне какие-либо вещи, которые мне-то были вовсе не нужны, потому что я никогда не хотела себе ни платьев, ни игрушек, ни даже куклу Барби, а всегда мечтала о другом, чего нельзя купить. Когда я подросла и пошла в школу, мне даже нравилось, что у меня такие старые родители и у них всегда есть о чем поговорить, а не совеем молодые люди, как у моих одноклассников. При этом, в принципе, папа и мама вечно рассказывали друг другу одни и те же истории, будто были знакомы целую вечность. Речь шла обычно о тех, кто тоже делает книги сейчас или делал их раньше, или хотя бы пишет про чужие книги. Помнится, однажды мы поехали втроем — за рулем сидела мама — в Восточный Берлин, где она забрала какую-то запрещенную рукопись, обещавшую большой успех, если книгу издадут на Западе. Все это будоражило, потому что сразу после пограничного контроля нас стала преследовать другая машина, на обратном пути — тоже. «Это — секретный агент, — объяснил папа. — Ему контора за слежку платит». Но обычно все бывало вполне безобидно, мы ходили на уличные праздники с увеселительными аттракционами. Самым большим народным гуляньем стал праздник германо-французской дружбы. Он состоялся в Тегеле, где я снова и снова каталась с папой на огромной цепочной карусели. Ах, до чего же здорово! Мы никак не могли накататься. Опять и опять мы взлетали вверх, кружились, летели. Вы же знаете, папа всегда обожал цепочную карусель. А мама трусила, ни за что не соглашалась прокатиться с нами. «Вы меня туда не заманите! — говорила она. — Ни за какие коврижки!» Тогда же я познакомилась с вашей Старой Марихен, которую папа привел на народное гулянье и к которой я — как и ты, Лена, — поначалу отнеслась с опаской, потому что она оставалась в сторонке, наблюдая за нами, и никак хотела прокатиться на цепочной карусели: «Даже за миллион не соглашусь!» Зато тайком она несколько раз щелкнула нас с папой своей фотокамерой, про которую позднее моя старшая сестра — правда, Лена? — наговорила мне всяческих чудес и даже ужасов. Моментальные снимки: мы кружимся под небесами и оба по-настоящему счастливы. Папа летит то позади меня, то надо мной, то впереди, а то