прежнему пытать счастья на более одиноких путях.
Разговаривая, мы вновь вошли в дом и поднялись в полутемную прихожую, где на персидских коврах нежились пять собак. Почуяв нерасположение ко мне хозяина, они вытянули шеи, навострили уши, повернули морды в мою сторону и застыли, как сфинксы с головами псов. На лестнице над собой я скорее почувствовал, чем увидел, голову в белом чепце, склонившуюся над перилами, — вероятно, старая служанка или экономка.
— Бакстер! — прошептал я умоляюще. — Безумием было с моей стороны говорить такие вещи. Поверь, я не хотел тебя обидеть.
— Не поверю. Разумеется, ты хотел меня обидеть и обидел сильнее, чем думаешь. До свидания.
Он распахнул передо мной входную дверь. Меня охватило отчаяние. Я сказал:
— Боглоу, ведь у тебя нет времени заниматься публикацией открытий отца и твоих усовершенствований, так дай мне все записи! Я жизнь посвящу их обнародованию. Я всюду отмечу твое авторство, всюду, и ни разу не посягну на твое драгоценное время. А когда поднимется вселенский шум — ведь эти открытия поведут к яростным спорам, — я буду защищать тебя, я буду твоим цепным псом, как Гексли был цепным псом Дарвина! А теперь Свичнет будет цепным псом Бак-стера!
— До свидания, Свичнет, — сказал он непоколебимо под грозное ворчанье собак; я покорно вышел с ним на крыльцо и там взмолился:
— Дай мне хоть руку твою пожать, Боглоу!
— На, — ответил он и протянул мне ладонь.
Раньше мы никогда не жали друг другу рук и я не видел толком его ладоней, потому что при мне он держал их наполовину скрытыми под обшлагами. Ладонь, которую он мне подал, была не столько даже квадратная, сколько кубическая, почти такая же в толщину, как в ширину, с громадными костяшками первых суставов, от которых пальцы очень быстро сходили на конус, становясь на концах совершенно детскими, с крохотными розовыми ноготками. Меня прошиб холодный пот — я был не в состоянии дотронуться до этой руки. Я молча покачал головой, и вдруг он улыбнулся, как прежде, когда я вздрагивал от его голоса. Потом он пожал плечами и захлопнул передо мной дверь.
4. Удивительная незнакомка
Потянулись самые одинокие месяцы в моей жизни. Бакстер в университете больше не показывался. С его рабочего места убрали скамейку, и оно опять превратилось в чулан. По меньшей мере раз в две недели я гулял по Парк-серкес, но никто при мне не входил в парадную дверь его дома и не выходил оттуда, а взойти на крыльцо и постучаться у меня не хватало духу. Но ставни на окнах были открыты, и это означало, что в доме живут; будь я посообразительней, я бы понял, что, возвращаясь домой один, он предпочитает идти двором, через задний ход. Моя тяга к нему была лишена всякой корысти, ибо я больше не считал его чародеем науки. Мои занятия убедили меня в том, что даже переднюю половину червя или гусеницы невозможно срастить с задней половиной другой особи того же вида. До того как Янский дал классификацию групп крови, оставалось целых двадцать лет, так что мы не могли даже делать переливание. Необыкновенных кроликов я теперь считал галлюцинацией, порожденной игрой случая и усиленной гипнотическими свойствами Бакстерова голоса; и все же в выходные дни я бродил по знакомым тропинкам через леса и вересковые пустоши — они воскрешали в моей памяти наши беседы. И, конечно, я надеялся его встретить.
И вот однажды в холодный, ясный субботний день на переломе от зимы к весне, идя по Сочихолл-стрит, я услышал звук, похожий на скрежет окованного железом колеса повозки о край тротуара. Мгновение спустя я узнал в этом скрежете знакомый голос:
— А, цепной пес Свичнет! Ну как, не мерзнет мой цепной пес в такую погоду?
— Невыносимый твой голос подогревает меня, Бакстер, — сказал я. — Почему бы тебе не вживить себе новую гортань? Голосовые связки барана издавали бы куда более мелодичные звуки.
Он пошел рядом со мной своей обычной слоновьей походкой, перемещавшей его с такой же скоростью, как меня — мои торопливые шаги. Трость была зажата у него под мышкой, как офицерский стек, цилиндр с изогнутыми полями сдвинут на затылок; высоко вздернутый подбородок и жизнерадостная улыбка показывали, что теперь ему безразлично, что думают о нем прохожие. Уколотый завистью, я сказал:
— Ты выглядишь счастливым, Бакстер.
— Да, Свичнет! Я теперь наслаждаюсь более изысканным обществом, нежели твое, — обществом прекрасной, прекрасной женщины, Свичнет, которая обязана жизнью вот этим моим пальцам — умельным, умельным пальцам!*
Он поиграл ими в воздухе на воображаемой клавиатуре. Я возревновал.
— От чего же ты ее вылечил?
— От смерти.
— Ты хочешь сказать, спас ее от смерти?
— Отчасти так, но в главном это было искусно выполненное воскрешение.
— Чушь ты городишь, Бакстер.
— Зайди ко мне и посмотри на нее — мне важно услышать мнение стороннего человека. Физически она развита прекрасно, но разум ее еще формируется — да, ему предстоит сделать удивительные открытия. Она знает только то, что узнала в последние два с половиной месяца, и все же для тебя она будет поинтереснее, чем Мопси и Флопси, вместе взятые.
— Твоя пациентка потеряла память?
— Так я всем говорю, но ты не верь! Сделай выводы сам.
По пути к Парк-серкес он не произнес более ничего, только добавил, что его пациентку зовут Белл, сокращенно от Белла, и живет она очень беспокойно, потому что он хочет, чтобы она как можно больше всего увидела, услышала и попробовала.
Когда Бакстер отпер дверь, до меня донеслись звуки фортепиано, на котором играли нечто, напоминающее «Зеленый берег Лох-Ломонд», играли так громко и в таком быстром темпе, что мелодия стала бесшабашно-веселой. Когда он ввел меня в гостиную, я увидел там женщину, сидящую за пианолой спиной к нам. Ее черные вьющиеся волосы ниспадали до самой талии, ноги жали на педали, приводившие во вращение цилиндр, с такой силой, что было ясно: физическое упражнение доставляет ей не меньшее удовольствие, чем музыка. Она раскинула руки в стороны, как чайка крылья, и махала ими, не попадая в такт. Она так увлеклась, что не слыхала наших шагов. Я мог не спеша осмотреть комнату.
Высокие ее окна выходили на Парк-серкес; в облицованном мрамором камине ярко горел огонь. На ковре у камина растянулись большие собаки, зарыв сонные морды друг другу в шерсть. Три кошки сидели по разным углам на высоких спинках стульев, каждая притворялась, что до остальных ей нет дела, но стоило одной шевельнуться, как обе другие настораживались. Через открытую двустворчатую дверь я увидел еще одну комнату, окнами во двор, там у огня сидела с вязаньем спокойная пожилая женщина, у ее ног маленький мальчик строил игрушечный домик и два кролика лакали из блюдечка молоко. Бакстер мимоходом сказал, что это его экономка с внуком. Один кролик был совершенно черный, другой совершенно белый, но я решил воздержаться от замысловатых догадок. Что удивляло, так это количество всякой всячины на коврах, столах, сервантах и диванах: телескоп на треножнике; волшебный фонарь, направленный на экран; земной и небесный глобусы, каждый не меньше ярда в диаметре; наполовину собранная карта-головоломка, изображающая Британские острова; кукольный домик без фасада со всей обстановкой и полным набором слуг, начиная от худенькой служанки в спальне-мансарде и кончая толстой кухаркой, раскатывающей тесто в подвальной кухне; игрушечная ферма с сотнями тщательно выточенных и раскрашенных деревянных животных; чучела настоящих птичек колибри, яркой стайкой рассевшиеся на ветках серебряного куста с листьями и плодами из цветного стекла; ксилофон; арфа; литавры; человеческий скелет в полный рост; наконец, склянки с заспиртованными человеческими конечностями и органами. Эти образцы, вероятно, принадлежали к коллекции сэра Колина, и мертвая потемневшая плоть являла резкий контраст к вазам с желтыми нарциссами, горшкам с гиацинтами и большому стеклянному аквариуму, в котором шныряли крохотные тропические рыбки-самоцветы и степенно скользили золотые рыбы покрупнее. Повсюду стояли книги, раскрытые на выразительных иллюстрациях. Я успел заметить Богоматерь с младенцем, Роберта Бернса, склонившегося к полевой мыши, боевой корабль «Отважный», буксируемый к месту последней стоянки