И правда, идти, думая, было много легче. Костя и не заметил, как дошел до самой Невы. Этак он быстро обернется. Сегодня на ужин, говорили, дадут белковый суп из дрожжей. Он вернется и поужинает. Ему обещали оставить «расход»…
Какая-то старушка с судками в кошелке остановилась на видном месте и что-то разглядывала на ярко-розовом небе. Типичная блокадная старушка, обмотанная множеством платков, худенькая, как сучок, но не умирающая, а живая. Такая, вполне возможно, и выживет — это он сразу отметил привычным глазом. Во-первых, дистрофия «сухая», без отеков — это всегда лучше. А главное — глаза — темные, блестящие, живые. Этими темными, живыми, молодыми даже, глазами старушка пристально смотрела в розовое, светлое небо.
Рядом с ней остановилась другая женщина, много помоложе, даже, пожалуй, молодая, но очень уж грязная. Даже не очень худая. Может быть, продавщица в хлебном магазине? Такие не худеют…
— Ты чего смотришь-то? — спросила она старушку.
Та охотно откликнулась:
— Какая красота! Не правда ли?
— Жопа, — громко сказала женщина и пошла своей дорогой.
Старушка метнулась в сторону, чать супа, должно быть, выплеснулась из судка в кошелку. Она заахала, пытаясь поправить беду, поставила судок прямо на снег, вылила в него из кошелки какую-то жидкость, всплеснула руками, поправила платок и, робко озираясь на закат, затрусила вдоль по улице.
«…Вот такие-то старушки и защищают Ленинград», — думал Костя, идя своим путем. Он шел по мосту, и справа от него пламенело розовое небо, того чистого химического оттенка, который так возмущает в искусстве и так трогает в природе. Слева, в февральской синеве, настороженно повис тонкий полумесяц. Его словно ударило все это. Какая красота! Молодец, старушка. Оборванная, голодная, немытая — а видит красоту. А он — слеп.
Когда же он ослеп? Должно быть, с самого начала. Сразу, как началась война. Или потом, на фронте, когда прочел в газете страшные слова: «житомирское направление…».
Да, после того он ослеп. Но в этот день он еще видел, и то, что он видел, было страшно. Черный, ощеренный, вооруженный до зубов лес и красная ракета, кровавой улыбкой осветившая небо…
Фронт, война… Как это быстро прошло. Он не успел почувствовать, что воюет. Да разве он воевал? Подвешивал бомбы, протирал ветошью стволы… Он и оглянуться не успел, как его ранило.
— Осколок разбил кость, разорвал ткани, прекратил жизнь сосудов. В девяноста девяти случаев из ста такую руку ампутируют. Один случай из ста остается. Принял решение — сохранить руку.
Это сказал хирург у операционного стола. Принял решение и сохранил руку. Вот она — болтается сбоку, как лишняя. Врачи говорили, что подвижность со временем восстановится: массаж, гимнастика… Сиракузы. Это у Достоевского врач посылал чахоточного мальчика в Сиракузы, а у того башмаков не было…
Впрочем, какое это теперь имеет значение? Все представления сместились. Все, что было важно, выцвело, отодвинулось. Вперед вышли совсем простые, изначальные вещи.
Хлеб, жизнь, близкие… Родина.
Обледеневший, горбатый мост остался позади. Но что-то случилось с ногами. Он не чувствовал больше общения со своими ногами и испугался: не дойду. Он вынул пакетик с хлебом и понюхал. Сейчас или на обратном пути? И не успел решить, как уже съел хлеб, грубо, по-дурацки, весь сразу. Не успел разжевать как следует. Ох, глупо! Надо было разделить на крошки и каждую есть отдельно, долго-долго. А теперь все кончено: нету хлеба.
…Да, о чем это он думал? О самых простых, изначальных вещах. О том, что с войной все стало на свои места. Грозно — но просто. Сомнений не было. Вот когда они наконец соединились — справедливость и верность!
Даже Юра это понял. Он, который всю жизнь во всем сомневался.
…Юра зашел попрощаться перед отъездом на фронт, в самые первые дни. Щеголеватый, подтянутый, тонкий в поясе, пилотка лихо надвинута на правую бровь, глаза темные, серьезные.
— Эким ты франтом, — сказал Костя.
— Не без того.
Юра еще туже обтянул спереди и собрал торчащими складками сзади новую, жесткую гимнастерку.
— Пилотка-то! Смерть девкам.
— Пилотка, как известно, должна делить правую бровь в ангармоническом отношении.
— Ну-ну. Выпьем, что ли, на прощанье?
Костя порылся в шкафу и извлек на свет божий запыленную бутылку. Вишневая. Откуда? Кажется, в позапрошлом году тетя Роза принесла, когда он болен был.
— Ликерчик, товарищ Плюшкин?
— Козявки и всякая дрянь напичкались было туда, но я весь сор повынул, и теперь вот чистенькая, я вам налью рюмочку.
— Ишь ты, как шпарит. Прямо по Гоголю? Еще не забыл?
— Никогда не забуду.
Костя налил две рюмки и включил радио. Играли «Интернационал». И по тому, как Юра выпрямился, подтянулся, еще больше постройнел, Костя понял, что Юра — с ним.
— За это? — спросил Костя глазами. И Юра ответил, тоже глазами:
— За это.
Путь еще далекий, надо держаться.
Костя шел и держался за веревку саней. С санями было легче, казалось, что он — не один. Их приходилось подтягивать, подбадривать, поправлять, когда полозья съезжали вбок. Кажется, минутами он даже разговаривал с ними. Ветер усилился и больно, сбоку, сек лицо обледеневшим снегом.
Впереди, довольно далеко, шел человек, плохо видный между сугробами. Он шел как-то странно, непрямо, сбивчиво и мало подвигался вперед. Костя почти догнал его, когда увидел, что человек не идет, а кружится, ходит кругами. Он петлял по снегу, как заводной, и круги становились все меньше и меньше. Покрутившись на одном месте, человек стал на колени и лег.
Костя подошел. Человек лежал ничком на снегу и не шевелился. Костя повернул его на бок и увидел стеклянные, оскаленные глаза. Человек был мертв.
Кто знает, может быть, он был уже мертвый, когда шел и петлял — по инерции. Это бывает. Человек умер, а ноги идут.
Следовало что-то сделать для мертвеца, кликнуть, что ли, милиционера, но где они все, милиционеры? Может быть, тоже умерли? На улице — ни души.
Костя подхватил мертвого под мышки — правая рука плохо помогала — и стал для чего-то оттаскивать к стене. Туг он усадил его, прислонив спиной к мерзлому камню. Шапка сползла на лицо — он ее поправил.
— Уютно ли тебе? Прости меня, братец. Ничего больше не мог для тебя сделать.
И Костя пошел дальше.
Дороге этой, кажется, не будет конца. А идти надо. Остановишься — смерть. Ляжешь в снег — смерть.
Но вот человеческие голоса. Идут двое, разговаривают. Сладкой обыденностью пахнет людская речь. Костя прислушался Говорил степенный, пожилой, видно — рабочий:
— Был дом — и нет дома. Гитлер что сделал.
…Ничего, слабость прошла. Можно опять идти.
Теперь уже совсем близко.
Здесь был каток, где он в первый раз увидел Рору. Каток тогда был обнесен деревянным забором. Забор сожгли. На пустыре свистит ветер…
Первая встреча с Ророй.