Дайте место представителю народа!' Толпа расступилась, и на паперть взошел человек в трехцветном шарфе. Он приблизился к генералу и хотел ему что-то сказать, но этот посмотрел на него с выражением презрения, обратился к своему адъютанту с словами: 'Еще пушку на угол Сен-Никеза! – потом вскричал: – Лошадь! – вспрыгнул на нее и с словами: 'За мною! ' – умчался по улице Сент-Оноре. Все последовали за ним взорами; в толпе раздавались шепотом восклицания, которыми французы изъявляют свое изумление и удовольствие. 'Этот или никто, – подумал я, – этот или никто будет властителем Франции, если только какая-нибудь пуля не остановит его на пути'.
– Как! – воскликнул Вышатин. – Королем французским?! Да это дело невозможное. Все клялись…
– Королем, диктатором, императором – все равно, только верховным и неограниченным властелином. Присяга французской толпы ничего не значит: сегодня присягнут Петру, а завтра Ивану. Предчувствие мое сбывается. Кампания нынешнего лета доставила бессмертие моему кандидату. Монтенотти, Лоди, Арколе…
– Так этот генерал… – прервал его Вышатин.
– Наполеон Бонапарте, – отвечал Алимари.
Разговор обратился с мечтательных предметов на существенные, с привидений на полководцев, с грез на политику. Кемский в этой беседе не принимал участия ни словом, ни мыслию. Он носился в обыкновенной своей области мечтаний и воздушных видений. Наконец он нашел человека, и человека образованного, который не отвергал возможности сношений души человеческой с миром, ей сродным, с миром духовным. Он смотрел с уважением и любовью на прекрасного, умного, глубокомысленного, чувствительного старца, в котором представлялся ему идеал мудреца – не исступленного Фауста, упорно силящегося расторгнуть пределы человеческих способностей, но тихого изыскателя вечных истин, преисполненного веры и благоговения к неисповедимому Промыслу.
Подали ужин, не затейный, сельский, приправленный отборными винами, которые сибарит Вышатин успел выписать из Петербурга. Кемский не ужинал, а смотрел на других. Вышатин и Хвалынский ели, как молодые здоровяки; пастор – с выражением истинного удовольствия пил вкусное вино; художник ел и пил много, но без разбору и после бургонского потребовал квасу со ржаным хлебом. Алимари съел ломтик белого хлеба и выпил рюмку красного вина. Вышатин поднял бутылку шампанского и хотел напенить его бокал.
– Опять хотите принуждать меня, – сказал, улыбаясь, Алимари, – и я опять принужден буду отнекиваться неучтиво. В мои лета всякое излишество отнимает часть жизни, а мне хотелось бы пожить еще несколько лет – по крайней мере, чтоб увидеть, сбудется ли предсказание мое о молодом французском генерале.
После ужина все раскланялись. Пастор, Алимари и художник отправились к себе, а молодые друзья расположились ночевать в одной комнате.
Кемский долго не мог уснуть. Взошла полная луна и томным лучом своим осветила комнату с пиитическим ее беспорядком. Желтеющие листья лип и берез под окнами дома казались позолоченными, изредка пролетал в ветвях осенний ветерок, и унылый шум их проникал в комнату. Но это были картины только существенного мира: никакой призрак не потревожил нашего юного мечтателя наяву, и вскоре перенесся он в собственный мир фантазий.
XI
Яркий луч утреннего солнца разбудил Кемского. Друзья его еще спали глубоким сном. Он встал потихоньку, оделся, взял шляпу и вышел из дому. Сам не зная куда, побрел он по двору пономаря, повернул направо к красивому домику, в котором ставни были еще заперты, сделал еще несколько шагов и вдруг очутился посреди самой очаровательной картины, на вершине горы, склоняющейся легкою отлогостью к живописному озеру, окруженному сизыми горами. Разноцветные деревья в самых прелестных отливах, от темно-зеленой сосны до позлащенной осенью березы, смотрелись в тихой воде, поднимаясь уступами на отлогостях; в других местах берег был крутой и обрывистый. Над горами и деревьями стоял прозрачный туман, над туманом сияло солнце. Никто не прерывал глубокого молчания. Кемскому казалось, что он стоит над одним из озер дикой Канады. Он начал спускаться вниз по дорожке, проложенной к озеру. На каждом шагу виды переменялись. Когда он был на половине горы, раздались на ее вершине унылые звуки флейты. Трепет пробежал по его жилам. После быстрой прелюдии послышалась какая-то прелестная мелодия, дышавшая сладостью и нежностью стран южных, не искусственная, имевшая характер народной песни, унылой и выразительной. Жалобные тоны, сначала звонкие, стали мало-помалу утихать и замолкли в пустыне; чудилось, что тихий воздух легким навеванием ответствует умирающим звукам, и совершенная тишина по-прежнему водворилась над озером. Кемский долго еще стоял на одном месте и прислушивался, не будет ли продолжения. Нет! Все было тихо. Он медленно пошел далее и приблизился к краю пустынного озера, гладкого, как поверхность чистого зеркала. Вправо от дороги, на выдавшемся в воду утесе увидел он сидящего человека и вскоре узнал в нем вчерашнего артиста. Кемский подошел к нему и увидел, что он снимает на бумагу вид озера, посматривает на прелестный ландшафт холодно и беспечно, а на работу свою с приметным удовольствием, которое иногда превращалось в порывистые восторги, выражаемые громкими восклицаниями. Вчера был он тих, скромен, молчалив, при каждом слове запинался, ни разу не забывал примолвить к ответам: 'Ваше сиятельство', а ныне сделался бодр, смел и, завидев князя, вскричал с радостью:
– Вот умно, что вы встали поранее и догадались выйти на озеро! Вся петербургская губерния не стоит этого укромного местечка! Что за переливы цветов! Какие группы дерев!
– А это прекрасное место, конечно, не стоит вашей картины? – спросил Кемский, ожидая, что художник не примет этой хвалы и скромно отдаст преимущество природе. Не тут-то было.
– Разумеется! – вскричал он. – Ну что здесь важного! Несколько сот бочек стоячей воды, земля, грязь и каменья; кое-где сосны, ели и березы – все это, правда, освещено, но не везде как должно. А картина – это дело другое. В натуре случайное слияние предметов – на картине обдуманное, рассмотренное со всех сторон, отделанное в малейших подробностях целое! – Засим полился еще длинный ряд сравнений искусства с природою, ко вреду последней. Кемский, видя, что художник упрямо стоит в своем мнении и никак не хочет переменить его, перестал спорить. Между тем солнце поднялось выше, туман над водою исчез, и все предметы озарились ярким дневным светом.
– Вот видите, сударь, что значит ваша природа! – сказал Берилов. – Куда девалась прекрасная картина осеннего утра? Пропала, может быть, надолго. Чего доброго, завтра набегут тучи, польется дождь, а там, не успеешь оглянуться, и зима; озеро это превратится в гладкую степь, между тем как моя картина… – Он посмотрел на свой эскиз с родительским чувством, почти сквозь слезы. Вдруг задумался, бросил взгляд на озеро, потом на бумагу, взял карандаш и начал поправлять. Кемский долго стоял и смотрел на работу, но живописец не видал и не слыхал его, работал присвистывая. Чрез несколько времени опустил он левую руку в карман широкого сюртука, вытащил ломоть черствого хлеба, начал грызть его, не прерывая работы, и только по временам сдувая хлебные крошки, сыпавшиеся на бумагу. Сам он мог бы служить прекрасным образцом для живописца: в глазах блистало вдохновение, на устах изображалась улыбка; иногда являлось на них выражение боязни и недоумения, но и эта тень исчезала пред лучом, излетавшим из глаз.
Наш мечтатель глядел на него с участием и удовольствием: лицо артиста казалось ему знакомым; он где-то видал эти глаза, этот рот – но давно, очень давно. Наконец живописец произнес громко: 'Довольно!', посмотрел еще раз на озеро, потом на свою работу, вздохнул, свернул бумагу и весь прибор, встал и хотел идти. Вдруг увидел он князя:
– Ах, ваше сиятельство! Вы изволили быть здесь – извините-с… ей-богу, не заметил. Виноват, кругом виноват, а я так заработался.
– Пойдемте к нашему больному, – сказал Кемский, – он, чай, уж