тоски: ты его не увидишь! В этих жестоких терзаниях не раз помышляла она о смерти, не раз молила бога отозвать ее от здешнего мира до совершения грозивших ей ударов. И надежда, вечная утешительница и обманщица смертных, не могла бы подкрепить ее, если б другое чувство – возвышеннейшее – не придавало ей силы: она ощущала уже обязанности матери.
Если, с одной стороны, это неизъяснимое в женщине ощущение придавало ей силы переносить настоящие горести, с другой – жестокий удар судьбы, поразившей ее в то самое время, мог показаться ей вестником новых страданий в будущем. Неожиданно, скоропостижно лишилась она доброго своего родителя. Она сидела однажды поутру у письменного столика, поверенного ее страданий и утешений, и выражениями пламенной любви покрывала лист, готовившийся лететь к другу ее сердца. Вдруг вбежала в кабинет ее горничная и прерывающимся голосом объявила, что от Василья Григорьевича прислан человек, что Наталью Васильевну просят немедленно пожаловать к батюшке, что он опасно заболел. Испуганная Наташа бросилась к отцу. С ним приключился удар. Он лежал без языка, дышал с трудом и только рукою манил кого-то к себе. Увидев дочь свою, он несколько пришел в себя и едва внятным голосом произнес:
– Наташа! Прости!.. Муж твой… сестра моя… монастырь… Наташа, прости! – Он простер к ней руки – это было последнее усилие отлетавшей жизни. Чрез несколько минут спокойствие смерти водворилось на кротком челе честного человека и доброго христианина.
Казалось бы, что этот новый удар усугубит ее страдания, доведет ее до отчаяния – но нет! Природа так устроила сердце человеческое, что в нем есть место для всякой печали, что новая горесть, присоединяясь к прежней, не усугубляет, а как будто утоляет ее. Наташа горько рыдала над прахом доброго отца, и эти слезы о потере невозвратной чудесным образом дали ей отраду и утешение в воспоминании об отсутствовавшем.
– Алексея здесь нет, но он жив: он помнит, он любит меня! – говорила она, перечитывая страстные его письма.
Алевтина Михайловна принимала живейшее участие в судьбе Наташи, навещала ее ежедневно, осведомлялась с нежностью о ее здоровье, с восторгом читала письма брата и орошала их слезами. 'Это слезы искреннего раскаяния, – думала добрая Наташа, – ей совестно, что она, по извинительным, впрочем, побуждениям материнской любви, слишком неосторожно порадовалась мнимому наследству. Слава богу, что это так кончилось! Время исправит ее еще более, и она бросит все свои интриги и замыслы, когда удостоверится, что они излишни и вредны ей самой'.
Один нечаянный случай открыл глаза простодушной. Чрез несколько дней по погребении отца Наташа сидела вечером у Алевтины, которая самым нежным вниманием старалась доказать ей свое участие, с чувством уважения говорила о покойном и рассыпалась в похвалах отсутствующему брату. Наташа слушала ее в молчании. Алевтина, окончив заученный молебен, умолкла. Иван Егорович счел обязанностью своею воспользоваться этою перемежкою и подтвердить слова жены.
– Вы не поверите, княгиня Наталья Васильевна, как мы любим вашего супруга, как о нем стараемся. Теперь он на пути к счастию, теперь исполнились давнишние его желания отличиться на войне. Долго ждал он этого случая! Да и трудненько было выхлопотать для него такое лестное поручение. Сколько охотников из самых случайных фамилий набивались на отправление и Италию! Нам бог помог уладить.
Наташа изменилась в лицо и уронила из рук своих работу. Алевтина Михайловна, разговаривавшая между тем с матерью, не слыхала начала речи, но вдруг догадалась и закашляла, поглядывая на своего мужа с выражением изумления и злобы. Он смутился и затвердил: 'Да! Да! Да!' Испуганная Наташа спросила трепещущим голосом:
– Скажите, ради бога, что это значит? Так это был не случайный наряд? Так эта разлука… так это вы? Несчастный! Он погиб, и я также! – вскричала она с выражением отчаяния и кинулась в двери.
Все бросились к ней. Алевтина стала клясться и божиться, что ничего не знает, что не понимает, с чего Иван Егорович взял это, плакала, рыдала. Прасковья Андреевна готовилась снять образ со стены. Иван Егорович, бледный, испуганный, говорил заикаясь:
– Ей-ей-с, да-с, ничего не знаем-с. Ваше сиятельство… это я так… хотел пошутить, утешить вас.
– Молчите, сударь! – закричала Алевтина. – Вы своим хвастовством меня губите: выдумали о каких-то связях моих с случайными людьми! Что вы! С ума, что ли, сошли? Извольте выйти вон, а то еще бог знает чего нагородите.
Наташа поуспокоилась, но не говорила ни слова с Алевтиною и ее матерью, приказала подать карету и, отдав им холодный поклон, уехала домой. Тоска безотрадная ждала ее в одиночестве. Она кинулась на колени пред образом, подаренным ей теткою, и усердною молитвою тщилась подкрепить себя в борьбе с отчаянием.
Итак, Алевтина действительно была причиною отправления Кемского! Итак, она не отказалась еще от своих коварных замыслов! Возможно ли, чтоб умилительное счастие брата и жены его не могло ее тронуть? К несчастию, возможно. Невозможно было бы противное. Солнце идет неизменным путем своим; луна в урочное время переменяет свой облик; лев упивается кровью; горлица умирает за птенцов своих; злой человек нижет одно злодеяние к другому и каждое препятствие на пути к исполнению своих желаний считает только новою ступенью лестницы, ведущей к желаемой цели. Таков закон природы!
Лагерь при Нови
XXIX
Солнце катилось за Боккету, когда Кемский в глубоком раздумье приблизился к месту своего назначения. Дорога шла лощиною и вдруг поднялась на крутой холм. С высоты этого холма открылась пространная равнина, живописная, величественная, прелестная. Белые шатры рисовались вдали на темно-зеленом ковре по сторонам светлой речки, сребрившейся изгибами в крутых берегах. Необычайная тишина господствовала в этом временном жилище многих тысяч. Изредка приносились к страннику отголоски русских заунывных песен, как звуки арфы эоловой, и приводили в движение все жилки его сердца. Слезы выступили на глазах Кемского, слезы сладкого уныния, неизъяснимой тоски, небесного утешения. Русский читатель! Бывал ли ты на чужбине, среди людей, тебе незнакомых, тебя не понимающих? И там случалось ли, что перелетный ветерок приносил как бы невзначай к слуху твоему звук родной стороны? Ты поймешь слезы моего героя.
Ночь уже наступила, когда Кемский прибыл к главной квартире. Адъютанты главнокомандующего, объявив ему, что граф лег спать и что должно представиться ему утром в пять часов, повели новоприезжего в свои палатки. Долго ли знакомиться землякам, молодым военным? Чрез полчаса князь сидел в кругу искренних приятелей, рассказывал им о Петербурге, о вестях московских; слушал о новых подвигах наших храбрых воинов и не видал, как летело время. Когда новые знакомцы готовились разойтись, вошел в комнату молодой солдат, вестовой, и подал пакет хозяину.
– От дивизионного генерала к вашему благородию! – примолвил он тоном учтивым, но вовсе не солдатским. Кемский, пораженный звуком его голоса, подошел, чтобы всмотреться в него, и узнал в молодом солдате своего доброго, верного слугу!
– Миша! – вскричал он с изумлением.
Солдат взглянул на него, залился слезами и, бросясь в ноги, закричал:
– Ах, ваше сиятельство! Вас ли я вижу! – Князь поднял его и заключил в свои объятия.
Когда прошли первые минуты радостного забвения, Кемский