вами, что она с адским злорадством погубила невинных, а вас пощадила, вам дала долголетие, чтоб ежедневно возобновлялись в вашем сердце мучительные воспоминания! И вы не клянете часа своего рождения?
– Нет, – отвечал Алимари тихо и протяжно, – ежедневно благословляю и благодарю Провидение: оно знает, что делает. И чем долее живу, тем тверже, усладительнее становится во мне мысль о премудрости, правосудии и благости божиих и в самых грозных для человека явлениях. Признаюсь, иногда возникал в душе моей ропот на непостижимость судеб человеческих, но он утихал при первом взгляде моем на этот свет, при помышлении о таинственности духовного мира. В ту ночь, которая разрушила все мое земное счастие, одна великая государыня, великая в женах, Мария Терезия, дала жизнь принцессе, рожденной со всеми правами и надеждами на счастие в мире. Я был свидетелем торжественного въезда Марии Антонии в Францию, неоднократно видал ее и посреди великолепного двора, и в простом одеянии помещицы трианонской и при взгляде на нее не мог удержаться от тайного трепета, от тайного негодования на судьбу, в одно и то же мгновение отнимающую у одного человека все и все дающую другому. Но потом, когда душевные страдания, все жесточайшие удары судьбы посыпались на эту несчастную принцессу, когда она сведена была с трона в темницу, лишилась супруга, разлучена была с детьми, когда в одну ночь поседели ее волосы, и на другой день она взошла на эшафот, – тогда в растерзанной страданиями ближних душе своей я принес покаяние господу, что дерзаю роптать на него, видя счастие, возникшее в один день с моими страданиями, и благословил невидимую десницу, меня покаравшую.
– Удивляюсь вашей твердости, вашей покорности судьбе, – сказал Кемский, – но не постигаю, как можно пережить тех, для кого мы жили в мире. Для меня, в нынешнем моем положении, смерть, и самая мучительная, была бы благодеянием. Что мне осталось в мире?
– И русский спрашивает об этом! – сказал с жаром Алимари. – У вас осталось отечество, и в отечестве вашем люди, достойные вашей любви, вашего попечения.
– Отечество? – возразил Кемский. – Где оно? Я пленник, на чужбине, может быть, осужден несколько лет томиться в неволе. И что отечеству во мне! Я отжил свой век!
Алимари хотел возразить, радуясь, что Кемский начал спорить – знак, что раны сердца его заживают. В это время постучались у дверей, и на отзыв Кемского вошел французский офицер, держа в руках шпагу с русским темляком.
– Вы ли поручик князь Кемский? – спросил он учтиво.
– Я, сударь. Что вам угодно?
– Республика Французская заключила мир с Империей Российскою. Первый консул, чтя вашего императора, уважая храбрость русских, возвращает всем пленным свободу. Я прислан сюда для извещения об этом пребывающих здесь офицеров. Вот ваша шпага; примите ее из рук недавних врагов ваших, умеющих чтить воинские доблести. Все приготовлено к вашему отъезду. Вы можете ехать в свое отечество когда угодно.
Изумленный Кемский, взяв в безмолвии шпагу, не знал, что отвечать. Офицер поклонился и вышел.
– Верите ли теперь, что есть Провидение, которое посреди жестоких испытаний указывает нам путь долга и чести? – сказал Алимари.
– Верю! – воскликнул Кемский и бросился в объятия друга.
Книга третья
С.-Петербург, 1816. Июль
XXXVI
Запыленная дорожная бричка остановилась у Московской заставы. С козел соскочил безрукий денщик и отправился в караульню с подорожною. Чрез несколько минут он вышел, вскочил опять на козлы, и унтер-офицер закричал часовому: 'Подвысь!' Бричка влетела в Петербург и застучала по мостовой. У Обухова моста поворотила она направо по Фонтанке и, когда доехала до Аничкова моста, сидевший в ней приказал остановиться. Денщик сошел с козел, отпер дверцы и помог выйти из брички человеку лет под пятьдесят, в мундирном сюртуке и фуражке. На лице его начертаны были страдания многих лет; глаза светились темным огнем безотрадной старости; левая, израненная рука была подвязана; на левую же ногу он прихрамывал. Вышед из брички, он снял фуражку и перекрестился. Ветер поднимал редкие черные с проседью волосы на челе его.
– Ступай с экипажем в трактир 'Лондон', – сказал он денщику, – а я прибреду туда кое-как пешком.
– Да не устанете ли, ваше сиятельство? – спросил денщик, с участием поглядывая на его хромую ногу.
– Так возьму извощика, – отвечал кротко князь Кемский. – Да здесь и не устанешь: посмотри, какую аллею насадили для меня, увечного, посереди проспекта.
– Как изволите! – сказал Силантьев, взобрался на козлы и закричал: – Пошел прямо!
Князь не последовал за экипажем, а пошел по левой стороне проспекта, от моста к Литейной улице, считая домы: первый – старый знакомец времен Петра Великого, второй, вот и третий. Но третий дом был уже не тот, которого искал наш странник. За двадцать лет пред сим стоял тут небольшой зеленый деревянный домик, принадлежавший русскому серебрянику; теперь на месте его возвышались огромные палаты. Князь вздохнул тяжело. 'И следу не осталось тех мест, где я был так счастлив!' – сказал он про себя и опять обратился к мосту. Разнообразие и новость предметов, казалось, развлекали и облегчали его тяжкие думы и горестные воспоминания. 'Вот Аничковский дворец, – говорил он про себя, – как он теперь чист, красив, великолепен: за семнадцать лет оставил я его почти в совершенном запустении. А сад! Какое это странное, широкое здание посреди двора? Это должен быть театр. На полуразрушенной стене уцелела еще колоннада, написанная Гонзагою, а вот и маленький храмик правосудия, с греческою надписью! Гостиный двор – старый знакомец, но исчезли низенькие, безобразные шляпные лавки, теперь на их месте великолепный портик. На месте Казанского собора, здания простого и ветхого, возвышается новый храм с величественным куполом и колоннадою'. Но каким образом странник наш очутился у Казанского собора, не переходив чрез Казанский мост, крутой, тесный, грязный? Мост исчез или, лучше, превратился в широкий проезд над Екатерининским каналом, едва приметною выпуклостью изменяющий своду над водою. Прекрасный старинный дом графа Строганова на том же месте, но за Полицейским мостом, который из зеленого деревянного превратился в чугунный с прекрасною балюстрадою, между Большою и Малою Морскими, где были деревянные заборы, возвышаются великолепные домы в пять этажей. А Адмиралтейство? Вот оно. Уцелел только прекрасный шпиц его, главное же строение, низкое, небеленое, похожее на фабрику, преобразилось в здание величественное, оригинальное. Валы исчезли; рвы засыпаны, и на месте их красуются тенистые аллеи.
Не одни улицы, не одни домы сделались чужды бедному пришельцу! Ему казалось, что он перенесен на край света: везде раздаются звуки родного языка, но выражение встречающихся ему лиц иное, чуждое, незнакомое. Семнадцать лет – половина поколения! Бывало, не мог он пройти двадцати шагов, не встретив знакомого, приятеля, сослуживца. Теперь он прошел вдоль всего проспекта, не видав приветного лица. В раздумье воротился он опять на аллею за Полицейским мостом и сел на скамью. Мимо его мелькали пешеходы. По улице мчались экипажи. Шум оглушал