щели в ставнях, и доносится пьяный смех. Этот пьяный смех служит контрастом к великолепным руладам муэдзина, зовущего к молитве, и темные, скользкие, вонючие, загаженные отбросами улицы Константинополя ранним утром и являют собой реальную магию Востока».
Через несколько дней он выехал из Константинополя, чтобы своими глазами увидеть отход греческой армии, эвакуирующейся из Восточной Фракии. Его корреспонденция об этом отходе была написана 14 октября в Мурадии, маленькой деревушке около озера Ван. Он описал то, что сам видел:
«Когда я пишу эти строки, греческие войска начинают отступление из Восточной Фракии. В своей плохо пригнанной американской форме они идут по равнине, впереди них кавалерийские патрули, солдаты шагают, временами угрюмо улыбаясь нам, когда мы обгоняем их беспорядочно растянувшиеся колонны. За собой они перерезали все телеграфные провода, и те свисают со столбов, как ленты с майского шеста. Они оставили свои соломенные шалаши, замаскированные огневые позиции своих батарей, свои пулеметные гнезда и все густо заплетенные, растянутые, укрепленные рубежи, на которых они собирались дать последний отпор туркам… Заляпанные грязью буйволы с прижатыми к спине рогами тянут по пыльным дорогам тяжело нагруженные обозные фургоны. Некоторые из солдат взгромоздились на горы поклажи, другие погоняют буйволов. А впереди и позади обозных телег тянутся войска. Вот он, конец великой греческой военной авантюры».
В Мурадии Хемингуэй познакомился с капитаном Уиттолом, английским офицером, служившим ранее в Индии, который был прикомандирован к греческой армии в качестве наблюдателя во время сражения у Анкары прошлым летом.
Уиттол рассказал Хемингуэю, как совершенно неопытные греческие артиллерийские офицеры принимали команду над батареями и расстреливали собственную пехоту. Он рассказал о пехотных офицерах, которые больше привыкли иметь дело не с порохом, а с пудрой для лица и помадой, о штабных офицерах с их преступным невежеством и беспечностью.
Обо всем этом Хемингуэй написал в своем очерке. С болью человека, прошедшего войну, он писал о солдатах, преданных своими командирами:
«Целый день я проезжал мимо них, грязных, усталых, небритых, обветренных, бредущих вдоль дорог коричневой, волнистой, голой Фракийской равнины. Никаких оркестров, питательных пунктов, организованных привалов, только вши, грязные одеяла и москиты ночью. Вот остатки той славы, которая именовалась Грецией. Вот он, конец второй осады Трои».
Увидев своими глазами отступление греческой армии из Восточной Фракии, Хемингуэй ненадолго вернулся а Константинополь и поспешил на север, чтобы описать эвакуацию греческого населения из Западной Фракии.
19 октября он уже был в Адрианополе. В 11 часов вечера он сошел с поезда и увидел станцию — грязную дыру, забитую солдатами, узлами, пружинными матрацами, швейными машинами, детьми, сломанными телегами. Кругом была страшная грязь, а сверху моросил дождь. Начальник станции рассказал ему, что в этот день он отправил 57 вагонов с отступающими солдатами. Телеграфные провода повсюду оборваны. Скопляется все больше войск, и нет никакой возможности вывозить их.
Начальник станции объяснил Хемингуэю, что единственное место в городе, где можно выспаться, это гостиница мадам Мари. Солдат проводил его туда по темным улицам, тщательно обходя лужи грязи.
В гостинице ему открыл дверь сонный француз, босой и в кальсонах, который объяснил, что номеров нет, но, если у американца есть одеяло, он может спать на полу. Как раз в это время подъехала машина, из которой вылезли двое американцев — кинооператоров. У них были три походные койки, и одну из них они предложили Хемингуэю. Шофер пошел спать в машину.
Когда они разлеглись на своих койках, оператор Шорти Ворналл рассказал Хемингуэю, что они проделали сегодня чудовищный путь от Родосто на берегу Мраморного моря…
— Сделал сегодня несколько отличных кадров горящей деревни, — сказал Шорти. — Зрелище будь здоров — горящая деревня. Как развороченный муравейник. Снял с двух или трех разных точек… Черт меня побери, как я устал! С беженцами творится просто ад. В этой стране можно увидеть страшные вещи.
Через две минуты он уже храпел. Хемингуэй вспоминал, что он дважды вставал в эту ночь, потому что его мучила малярия, которую он подхватил в Константинополе, принимал аспирин и хину. К тому же гостиница кишела вшами.
Утром, когда мадам Мари, большая, неряшливая хорватка, подала им завтрак, состоявший из кофе и кислого черного хлеба, Хемингуэй сказал ей про вшей. Она спокойно развела руками:
— Но это лучше, чем спать на дороге? Как вы считаете, мосье? Ведь лучше?
Пришлось с ней согласиться.
За окнами по-прежнему шел дождь. В конце грязной улицы видна была бесконечная процессия людей, медленно двигавшихся по каменистой дороге, проходившей через Адрианополь, через долину реки Марицы до Карагача и там разветвлявшейся на множество дорог, ведущих в Македонию.
Шорти со своей компанией уезжал на машине обратно в Родосто и дальше в Константинополь, они подвезли Хемингуэя часть пути по дороге, запруженной беженцами. Он прошел с беженцами пять миль.
В тот же день он записал все, что видел:
«Нескончаемый, судорожный исход христианского населения Восточной Фракии запрудил все дороги к Македонии. Основная колонна, переправляющаяся через Марицу у Адрианополя, растянулась на двадцать миль. Двадцать миль повозок, запряженных коровами, волами, заляпанными грязью буйволами; измученные, ковыляющие мужчины, женщины и дети, накрывшись с головой одеялами, вслепую бредут под дождем вслед за своими жалкими пожитками. Этот главный поток набухает от притекающих из глубины страны пополнений. Никто из них не знает, куда идет. Они оставили свои дома, и селения, и созревшие, буреющие поля и, услышав, что идет турок, присоединились к главному потоку беженцев. И теперь им только и остается, что держаться в этой ужасной процессии, которую пасут забрызганные грязью греческие кавалеристы, как пастухи, направляющие стада овец.
Это безмолвная процессия. Никто не ропщет. Им бы только идти вперед. Их живописная крестьянская одежда насквозь промокла и вываляна в грязи. Куры спархивают с повозок им под ноги. Телята тычутся под брюхо тягловому скоту, как только на дороге образуется затор. Какой-то старый крестьянин идет, согнувшись под тяжестью большого поросенка, ружья и косы, к которой привязана курица. Муж прикрывает одеялом роженицу, чтобы как-нибудь защитить ее от проливного дождя. Она одна стонами нарушает молчание. Ее маленькая дочка испуганно смотрит на нее и начинает плакать. А процессия все движется вперед».
Он пересек мост через Марину — там, где накануне было сухое русло, забитое телегами беженцев, на четверть мили шириной несся кирпично-красный поток, — и повернул обратно в гостиницу мадам Мари, чтобы записать там все, что увидел. Телеграф не работал — все провода были оборваны. В конце концов он нашел итальянского полковника, который возвращался в Константинополь с союзной комиссией, и тот обещал ему отправить эту телеграмму на следующий же день.
Вечером у них произошел любопытный разговор с мадам Мари. Малярия трепала его еще сильнее, и хозяйка принесла ему бутылку тошнотворно сладкого фракийского вина — запивать хинин.
— Я не боюсь, что турки придут, — заявила мадам Мари.
— Почему? — спросил Хемингуэй.
— Вое они одинаковые. И греки, и турки, и болгары. — Она приняла стакан вина, который он ей предложил. — Я всех их видела. Все они владели Карагачем.
— И кто же лучше?
— Никто. Все они одинаковые. Сейчас здесь спят греческие офицеры, потом придут турецкие офицеры. Когда-нибудь вернутся греческие офицеры. Все они платят мне.
— А бедные люди, которые сейчас на дороге? — спросил он, не в состоянии избавиться от кошмара, который видел в тот день.
— Перестаньте, — пожала плечами мадам Мари, — с народом всегда так поступают. Вы знаете, у турок есть пословица. У них есть хорошие пословицы. «Виноват не только топор, но и дерево».
Последнюю статью, в которой он изложил все, что увидел в Адрианополе, он написал в поезде и отправил в Торонто, проезжая через Софию.
«В комфортабельном поезде, когда ужасы эвакуации из Фракии позади, — писал он, — все виденное уже начинает казаться нереальным. Это преимущество нашей памяти.