— Подстрелил что-нибудь, Эрни? — спросил отец.
Эрни молча показал ему птицу.
— Это самец, — сказал отец. — Видишь белую грудку? Что за прелесть!
А у Эрни, как он потом вспоминал, в животе стоял ком из-за того, что он солгал отцу. Ночью он плакал, спрятав голову под одеялом. Если бы отец проснулся, писал Хемингуэй, он бы признался отцу, что солгал. Но отец спал крепко. Эрнест так никогда и не рассказал ему об этом случае.
Воспоминания об охоте, о первом приобщении к этому удивительному, ни с чем не сравнимому занятию всегда были радостными и волнующими.
«Вспоминаешь первого бекаса, которого подстрелил в прерии, охотясь вместо с отцом. Как этот бекас взлетел и метнулся сначала влево, потом вправо, и тут ты подстрелил его, и как за ним пришлось лезть в болото, и как ты нес мокрого бекаса, держа его за клюв, гордый, как сеттер, вспоминаешь и всех остальных бекасов в других местах. Вспоминаешь, каким это казалось чудом, когда ты подстрелил первого фазана, как он с шумом выпорхнул прямо из-под ног на куст терновника и упал, трепыхая крыльями, и как пришлось дожидаться темноты, чтобы нести его в город, потому что охота на фазанов была запрещена, и, кажется, до сих пор еще чувствуешь его тяжесть за пазухой и длинный хвост, засунутый под мышку, и темной ночью входишь в город по немощеной дороге, там, где теперь Норт-авеню и где, бывало, стояли цыганские повозки, когда прерия доходила до реки Де-Плен и до птичьего питомника Уоллеса Эванса, а по берегам реки до индейских курганов тянулся дремучий лес».
И всегда в этих ранних воспоминаниях об охоте вставала фигура отца.
«Первый выводок куропаток я видел вместе с моим отцом и одним индейцем но имени Саймон Грин, — возле мельницы на Хортонс-Крик, в штате Мичиган, — это были тетерева, но в наших местах их зовут также куропатками, — они купались в пыли на солнечном пригреве и разыскивали корм. Мне они показались большими, как гуси, и от волнения я два раза промахнулся, а отец, стрелявший из старинного винчестера, убил пять штук из выводка, и я помню, как индеец подбирал их и смеялся. Это был толстый старик индеец, большой почитатель моего отца, и, вспоминая эту охоту, я и сам становился его почитателем».
Личность отца, его жизнь и трагический конец — он покончил самоубийством — всегда волновали Хемингуэя. Одному из своих друзей он говорил: «В течение многих лет я мучился вопросами, вызванными самоубийством моего отца, и гадал, как сложилась бы его жизнь, если бы он решился восстать против матери или женился бы на другой женщине. Сейчас это уже не имеет значения. Я знаю, что не должен судить, я должен принять и стараться понять. Понять — значит простить».
Как-то, уже будучи взрослым человеком, Хемингуэй сказал, что лучшим воспитанием для писателя является несчастливое детство. Вряд ли можно отнести эту формулу целиком к его собственному детству, скорее это соображение о литературе вообще. Однако трудно избавиться от ощущения, что сложная атмосфера в семье, непростые отношения между родителями оставили свой след в душе мальчика. Не случайно ведь он не раз возвращался к мыслям об отце. В том же рассказе «Отцы и дети» Хемингуэй писал об отце:
«…Ник любил его очень сильно и очень долго. Теперь, когда он знал обо всем, не радостно было вспоминать даже самое раннее детство, до того, как дела их семьи запутались. Если б можно было об этом написать, он бы освободился от этого. Он освободился от многих вещей тем, что написал о них. Но для этого не пришло еще время. Многие были еще живы».
Но о детстве своем, и именно о лесах Северного Мичигана, Хемингуэй писал много и подробно. Он описывал людей, которых знал, поселки, природу. А главное — в этих рассказах, где фоном были памятные ему места вокруг коттеджа «Уиндмир», он создал картину становления и мужания своего героя — Ника Адамса, картину во многом автобиографическую, навеянную личными воспоминаниями, наполненную собственными ощущениями.
В рассказе «Отцы и дети» он писал:
«Первоначальное воспитание Ника было закончено в лесах за индейским поселком. Из коттеджа в поселок вела дорога через лес до фермы и дальше по просеке до самого поселка. Он и теперь чувствовал всю эту дорогу под босыми ногами».
И когда маленький сын взрослого Ника Адамса попросит отца рассказать про то, как тот был маленьким и охотился с индейцами, Ник будет вспоминать:
«— Мы по целым дням охотились на черных белок, — сказал он. — Мой отец выдавал мне по три патрона в день и говорил, что это приучит меня целиться, а не палить весь день без толку. Я ходил с мальчиком-индейцем, которого звали Билли Гилби, и с его сестрой Труди. Одно лето мы охотились почти каждый день.
— Странные имена для индейцев.
— Да, пожалуй, — согласился Ник.
— Расскажи, какие они были.
— Они были оджибуэн, — сказал Ник. — Очень славные.
— А хорошо было с ними?
— Как тебе сказать… — ответил Ник Адамс.
Как рассказать, что она была первая и ни с кем уже не было того, что с нею, как рассказать про смуглые ноги, про гладкий живот, твердые маленькие груди, крепко обнимавшие руки, быстрый, ищущий язык, затуманенные глаза, свежий вкус рта, потом болезненное, сладостное, чудесное, теснящее, острое, полное, последнее, некончающееся, нескончаемое, бесконечное — и вдруг кончилось, сорвалась большая птица, похожая на филина в сумерки, только в лесу был дневной свет и пихтовые иглы кололи живот».
В быте индейского поселка, естественном и таком близком к природе, в немудреном укладе жизни лесорубов, фермеров, жителей Хортон-Бей и Питоски, мир открывался любознательному мальчику такими разными гранями, какие трудно увидеть в городе. Он сталкивался с красотой и радостью жизни, с кровью и насилием, с рождением людей и их смертью. И Эрнест со жгучим любопытством вглядывался в жизнь, впитывал в себя эти противоречивые и острые впечатления.
Так проходили летние месяцы на озере Валлун. А в остальные времена года в трехэтажном особняке в Оук-Парке шла своя жизнь. Там командовала мать, там господствовали установленные ею порядки.
Вот против этих «порядков» Эрнест бунтовал. Его активная, ищущая натура не могла мириться с этим застойным бытом.
Впрочем, его энергия находила естественный выход в увлечении спортом. Эрнест рос крепким, здоровым парнем, к четырнадцати годам он перерос всех своих товарищей, у него появились мускулистые плечи и могучая шея.
Как и все школьники Оук-Парка, он играл в футбол. Но футбол не стал его страстью. Сам он однажды объяснил это следующим образом: «У меня не было ни честолюбия, ни шансов. В Оук-Парке, если ты мог играть в футбол, ты должен был играть».
По-серьезному его увлек другой вид спорта, к которому он стремился с того дня, когда мальчишка на ферме дяди Фрэнка швырнул его ударом кулака на землю. В один прекрасный день он прочитал в «Чикаго трибюн» объявление о школе бокса и заявил родителям, что хочет поступить в эту школу.
Как это обычно бывало, мнения в семье разошлись. Доктор Хемингуэй одобрил желание сына, а мать резко восстала — она считала бокс опасным, буйным и неэстетичным видом спорта. Кроме того, она подчеркивала, что Эрнест, несмотря на хорошие отметки, и так уж тратит слишком много времени на всевозможные дела, не связанные со школой, и слишком мало внимания уделяет виолончели.
После долгих споров Эрнест отправился на свой первый урок бокса. Этот урок мог оказаться и последним. Ему предложили выйти на ринг против сильного боксера среднего веса Янга О'Хирна. Профессиональный боксер О'Хирн обещал действовать против новичка со всей осторожностью, но Эрнест так активно атаковал его, что О'Хирн быстро забыл о своем обещании и начал драться всерьез.
Через минуту Эрнест лежал на полу с расплющенным носом.
Когда Хемингуэй со своим школьным товарищем, с которым они вместе отправились овладевать этой наукой, уходили с этого первого урока, Эрнест печально сказал:
— Я знал, что так случится. Но я все равно хотел попробовать.
— Ты испугался?
— Конечно. Этот парень дерется как черт.
— Зачем же ты тогда дрался с ним?