– Иду, иду, барыня, успеешь еще… иду… – проговорил заботливый супруг.
Тут замахнулся он было в рассеянности на петуха, взгромоздившегося на соседний забор и неожиданно продравшего горло, но, к счастию, спохватился заблаговременно: петух был его собственный; он кашлянул, плюнул и, окинув еще раз двор, вошел к себе в сени.
Квартира его занимала часть старого флигеля, построенного, как водилось в прежние годы, для помещения гостей, имеющих обыкновение приезжать в провинции на неделю, а иногда и более, нимало не заботясь о том, приятно ли это или нет хозяину. Но теперь не оставалось и тени тех крошечных уютных комнаток с ситцевым диванчиком, постелью, загроможденною перинами, умывальником подле окна с вечно висевшим над ним пестрым полотенцем – узаконенным годичным приношением трудолюбивых деревенских баб. Следы комнаток обозначались лишь на внутренней стене всего здания желтоватыми полосами от перегородок, замененных двумя капитальными стенами, с сеничками посередине, разделявшими флигель на две равные половины. Над дверьми одной стороны сеней висела черная доска с надписью: «Контора»; над дверьми другой не было никакой надписи – да и не надо было: всякий знал хорошо, что тут жил Никита Федорыч. Нельзя пропустить без внимания промежутка между двумя этими половинами, то есть сеничек; они также имели свое особое назначение, хотя также не видно было никакой надписи: здесь в летнее время Никита Федорыч производил суд, или, лучше сказать, расправу над провинившимися крестьянами, порученными его надзору, с истинно безукоризненной справедливостью.
Квартира управляющего состояла из темной прихожей, в то же время кухни, и трех больших светлых комнат. В первой из них, как прежде других бросающейся в глаза, хозяин и хозяйка старались завсегда соблюдать чистоту и порядок. Предметы роскоши также имели здесь место. В самом светлом и видном углу блистал ярко вычищенный образ в богатой серебряной ризе, которым покойный барин, в качестве посаженого отца, благословил жену бывшего своего камердинера; подле него на старинной резной горке находился разрозненный фарфоровый сервиз, или, лучше сказать, несколько разрозненных сервизов, вероятно, тоже подаренных в разных случаях старым барином смазливой Анне Андреевне. В остальных углах и вдоль стен были установлены в ряд разнокалиберные, разнохарактерные диваны, кресла, стулья, иные из красного дерева с позолотою, другие обтянутые полинявшим штофом, которыми владел Никита Федорыч, должно быть, вследствие духовного завещания после барина или чрез излишнюю к нему благосклонность покойника. Две другие комнаты были почти вплотную заставлены пожитками, перинами, холстинами, сундуками и всяким другим добром обоих супругов, не исключая, разумеется, и широкой двуспальной постели, величественно возносившейся поперек дверей. Но туда из посторонних никто не заглядывал; Никита Федорыч почему-то не допускал этого, а следовательно, и нам нет до них никакой надобности.
– У-уф! матушка Анна Андреевна, умаялся совсем с этим проклятым народом, – произнес Никита Федорыч, садясь к окну в широкие старинные кресла. – Ну, барыня-сударыня, – продолжал он, – наливай-ка теперь чайку… смотри, покрепче только, позабористее… Эй ты, ваша милость, троскинский бурмистр, поди- ка, брат, сюда… – сказал он, обращаясь к необыкновенно толстому, неуклюжему ребенку лет пяти, сидевшему в углу под стенными часами и таскавшему по полу котенка, связанного веревочкою за задние ноги. – Экой плут, зачем привязал котенка? брось его, того и гляди глаза еще выцарапает…
Ребенок, страдавший английскою болезнию, согнувшей ему дугой ноги, встал на четвереньки, поднялся, кряхтя и покрякивая, на ноги и, переваливаясь как селезень, подошел к отцу.
– Ну, ну, скажи-ка ты мне, молодец, – продолжал тот, гладя его с самодовольной миной по голове, – я, бишь, забыл, какие деньги ты больше-то любишь, бумажки или серебро?…
Это был всегдашний, любимый вопрос, который Никита Федорыч задавал сыну по несколько раз в день.
– Бумажки! – отвечал, отдуваясь, ребенок.
– Ха, ха, ха!… Ну, а отчего бы ты скорее взял бумажки?
– Легче носить! – отвечал троскинский бурмистр таким голосом, который ясно показывал, что уже ему надоело повторять одно и то же.
– Ха, ха, ха!… Ну, ну, поди к матери, она тебе сахарку даст; пряничка ел сегодня?
– Нет, – сказал ребенок, глядя исподлобья на мать.
– Врешь, ел, канашка, ел… плутяга…
– Полно тебе его баловать, Никита Федорыч; что это ты, в самом деле, балуешь его, – подхватила Анна Андреевна, – что из него будет., и теперь никак не сладишь.
– Ну, ну… пошла барыня, – вымолвил муж, громко прихлебывая чай, – будет он у меня погляди-ка какой молодец… ха, ха, ха!… Ваня, – шепнул он ему, подмигивая на сахарницу, – возьми потихоньку, – ишь, она тебе не дает,… Ну, матушка Анна Андреевна, – продолжал он громко, – видел я сегодня наших коровок; ну уж коровы, нечего сказать, коровы!…
– Мне кажется только, – заметила супруга, – Фекла стала что-то нерадеть за ними,, ты бы хоть разочек постращал ее, Никита Федорыч… даром что ей шестьдесят лет, такая-то мерзавка, право…
– Небось, матушка, плохо смотреть не станет: еще сегодня задал ей порядочную баню… Ну, видел также, как наш огородишко огораживали… велел я канавкой обнести: надежнее; неравно корова забредет или овца… с этим народцем никак не убережешься…, я опять говорил им: как только поймаю корову, овцу или лошадь, себе беру, – плачь не плачь, себе беру, не пущай; и ведь сколько уже раз случалась такая оказия; боятся, боятся неделю, другую, а потом, глядишь, и опять… ну, да уж я справлюсь… налей-ка еще чайку…
– Мне говорила наша попадья, что ярманка была очень хорошая, – начала Анна Андреевна, – и дешево, говорит, очень дешево продавали всякий скот… вот ты обещал тогда купить еще корову, жаль, что прозевали, а все через тебя, Никита Федорыч, все через тебя… впрочем, ты ведь скоро в город пошлешь, так тогда еще можно будет.
– Нет, я в город не скоро пошлю, – отвечал как можно равнодушнее супруг.
– Как! а оброк-то барской когда ж пошлешь на почту? – возразила та сердито.
– Он еще не собран; да хоть бы и весь был, торопиться нечего, подождут! Брат Терентий Федорыч пишет, что барину теперь не нужны деньги… Этак станешь посылать-то без разбору – так, чего доброго, напляшешься с ними; повадятся: давай да давай… я ведь знаю нашего молодца: вот Терентий Федорыч пишет, что он опять стал ездить на игру; как напишет, что проигрался да к горлу пристало, тут ему и деньги будут, а раньше не пошлю, хоть он себе там тресни в Петербурге-то! Меня не учить, барыня-сударыня; я ведь знаю, как с ними справляться, с господами-то: «нет у меня денег, – написал ему, да и баста! – пар, мол, сударь, не запахан, овсы не засеяны, греча перепрела», вот тебе и все; покричит, покричит да и