– Сеяла, Софья Ивановна, и такой-то крупный уродился, благодарение царю небесному…
– В таком случае попрошу я у вас без зазрения совести, просто без зазрения совести, мерочку на мою долю: я не сеяла.
Софья Ивановна проговорила все это с той приятной шутливостью, под видом которой люди, думающие бить наверняка, делают самые нахальные просьбы. Помещица с радостью изъявила готовность пособить горю соседки.
– Экая память, право, у меня, – вымолвила она после минуты раздумья, – вот ведь я уж и забыла, что вы мне сказали… что, бишь, писать-то надо такое… зо… за… за… как, бишь, это?…
– Азия-с, Озия-с и Ельзозия-с, – отвечала соседка наилюбезнейшим образом, – да вам бы лучше записать на бумажке…
– Да, да, и то правда… Степанида Артемьевна, – сказала она входившей в это время поручице, – дайте. Матушка, чернильницу и календарь…
Исполнив просьбу, приживалка сердито сняла со свечки, пошевелила узенькими своими губами и села к окну. Помещица записала рецепт и, как бы утомленная такою продолжительною работой, прислонилась к спинке дивана. В маленькой комнатке вновь воцарилось глубокое молчание, прерываемое по-прежнему ворчаньем Розки, шумом бури, а иногда песнями и криками гулявших комковцев.
Минут двадцать спустя в комнату вошла рябая Палашка, сопровождаемая скотницей Феклой. Последняя выступила с озабоченным видом вперед и, поклонившись барыне в пояс, возвестила, что пришел какой-то старик на скотный двор, пришел да и сел на порог, стонет да охает да госпожу видеть просит.
– Уж так плох, матушка-барыня, так плох, – присовокупила скотница, качая головою, – лица на нем, сударыня, нетути; и ничего-то не молвит, только что охает, так-то охает, что беда-с; больно хил, сударыня; побоялась я оставить его до завтра, народу в избе нет, на праздник ушли… я и пришла доложить вашей милости…
– Пресвятая богородица, заступница наша! – произнесла после тяжкого вздоха помещица, – ох, должно быть, больной какой-нибудь, бедняжушка! Сейчас, Фекла, сейчас иду, подожди меня в «аптеке»…
– Что это вы, Марья Петровна, – воскликнула Софья Ивановна, удерживая ее за руку, – уж не хотите ли идти в такую пору, в такое ненастье на скотный двор? помилуйте, Христос с вами! что вы делаете?…
– Нет, отпустите меня, душенька Софья Ивановна, – возразила старушка, – у меня и сердце не на месте…
– Так вот нет же, не отпущу.
– Нет, отпустите, душенька, право, сердце не на месте; пойду погляжу… может, помощь нужна скорая…
– Ну, вот, уж и скорая – да не умрет, не бойтесь; должно быть, у вас же на деревне употчевали его, дело праздничное, вот и все тут…
– Нет, все равно, душенька Софья Ивановна, а я пойду к нему, все спокойнее на сердце-то будет.
Сказав это, старушка поспешно вступила в комнату еще меньшего размера, увешанную с потолка до полу пучочками сушившихся трав. Тут также находился старинный, вычурный шкап; сквозь стекла его можно было различить легионы пузырьков, баночек, скляночек и ярлыков – это была «аптека» помещицы. Марья Петровна немедля натащила на ноги теплые валенки, закуталась
в старый салоп на заячьем меху, намотала на шею платок и, сопровождаемая Феклою, державшею фонарь, отправилась на скотный двор.
– Сюда, сюда-с пожалуйте, матушка-барыня, – твердила Фекла, поддерживая одною рукою барыню, другою освещая ей дорогу, – не оступитесь, матушка-барыня, извольте вот сюда пожаловать, ишь лужи какие…
– Святой Сергий-угодник, – твердила жалобно Марья Петровна, шлепая по грязи, – ох! чуть было не оступилась…
– С нами все святые! – присовокупила скотница, удваивая старания, – долго ли до беды… ишь, ветер какой, так с ног вот и ломит… да снег-то глаза залепляет… пожалуйте сюда-с… здесь будет посуше…
Вскоре своротили они за дом. Скотница направила фонарь прямо по долони через длинный барский двор, и обе пустились по этому направлению.
С улицы все еще слышались крики и песни неугомонных комковцев» там и сям за заборами, сквозь темноту мерцали огоньки, показывавшие, что пирушка и не думала умолкать.
Наконец Фекла подвела свою госпожу к скотному двору – мрачной избе, обнесенной с трех сторон навесами. Посоветовав Марье Петровне не трогаться с места, чтобы не быть вымоченной дождем, шумно ниспадавшим с навесов, баба уставила фонарь в грязь и приблизилась к зданию; тут она неожиданно загремела щеколдой, отворила узенькую дверцу, снова подняла фонарь и осторожно ввела барыню в большие черные сени, где вместо пола служила твердо убитая земля.
– Не оступитесь, матушка-барыня, – говорила Фекла, – он тут того и смотри где-нибудь. да на полу валяется; как пошла-то я к вашей милости, лежал он на пороге…
В сенях, однако ж, никого не было, и помещица, ступая осторожно в багровом кругу света, бросаемого фонарем, вошла в избу. Совершенная тишина царствовала повсюду; в избе было темно, хоть глаз выколи; острый запах дыма свидетельствовал, что лучина незадолго угасла. Когда фонарь осветил жилище Феклы, взоры помещицы встретили прежде всего одни голые бревенчатые стены и угол закопченной высокой печки; но потом, когда она обратила глаза назад, ей представилась в тени чья-то фигура, полулежачая, полусидячая на полу, покрытом редкой соломой.
– Посвети поближе, Фекла, – вымолвила смущенным голосом помещица, принимаясь креститься под салопом.
Фекла вынула из фонаря оплывшую свечку и поднесла ее почти к самому полу. Марья Петровна явственно увидела тогда при желтоватом, трепетном свете огарка длинный, костлявый образ старика лет восьмидесяти. Продолговатое, правильное лицо его, обрамленное реденькими сероватыми волосами, мягкими как пух, склонялось на узенькую сухощавую грудь, еле-еле прикрытую дырявой рубахой, из которой