подумал: не поможет. Бог, мол, дочка, судья тебе!
- Что ж… Гришка? - перебил Глеб, сжимая кулаки и грозно нахмуривая брови.
- Он, - отвечал старик, опуская голову и проводя дрожащими пальцами по глазам.
- Ах он, проклятый! - вскричал Глеб, у которого закипело при этом сердце так же, как в бывалое время. - То-то приметил я, давно еще приметил… в то время еще, как Ваня здесь мой был! Недаром, стало, таскался он к тебе на озеро. Пойдем, дядя, ко мне… тут челнок у меня за кустами. Погоди ж ты! Я ж те ребры-то переломаю. Я те!..
- Полно, Глеб Савиныч! Этим теперь не поможешь, - кротко возразил дедушка Кондратий, взяв его за руку, - теперь не об том думать надыть.
- Ты думаешь, примерно, женить надыть?
- Затем и шел к тебе… Лучше уж; до греха, по закону по божьему, как следует.
- Это само собою. Повенчать повенчаем; а не миновать ему моих кулаков! Я его проучу… Ах он, окаянный!
- Нет, Глеб Савиныч, оставь лучше, не тронь его… пожалуй, хуже будет… Он тогда злобу возьмет на нее… ведь муж в жене своей властен. Человека не узнаешь: иной лютее зверя. Полно, перестань, уйми свое сердце… Этим не пособишь. Повенчаем их; а там будь воля божья!.. Эх, Глеб Савиныч! Не ему, нет, не ему прочил я свою дочку! - неожиданно заключил дедушка Кондратий.
Вместе с этими словами кулаки Глеба опустились, и гнев его прошел мгновенно. Несколько минут водил он ладонью по серым кудрям своим, потом задумчиво склонил голову и наконец сказал:
- Что говорить, дядя! Признаться, и я не ему прочил твою дочку: прочил другому. Ну, да что тут! Словесами прошлого не воротишь!
Тут он остановился, махнул рукою и снова опустил на грудь голову.
Глеб уже не принимался в этот день за начатую работу. Проводив старика соседа до половины дороги к озеру (дальше Глеб не пошел, да и дедушке Кондратию этого не хотелось), Глеб подобрал на обратном пути топор и связки лозняка и вернулся домой еще сумрачнее, еще задумчивее обыкновенного.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
XX
Возвратясь домой после объяснения с дедушкой Кондратием, Глеб слова не промолвил приемышу; а между тем куда как хотелось ему проучить негодяя! Грозно изгибавшиеся брови старика и невольно сжимавшиеся кулаки его, каждый раз как он встречался с Гришкой, достаточно уже показывали, как сильно было в нем такое желание. Он удержался, однако ж: благоразумные советы старичка-соседа восторжествовали на этот раз над личным мнением Глеба, которое, если помнит читатель, заключалось в том, чтобы намять Гришке бока. Выбрав минуту, когда Захар и приемыш занялись чем-то на дальнем конце площадки, старый рыбак подошел к жене и передал ей жалобу старика соседа. С первых же слов тетушка Анна пришла в неописанное волнение; она всплескивала руками, мотала головою, охала и стонала в одно и то же время. 'Ах он, окаянный!.. Ах он, беспутный такой, греховодник этакой!.. Ведь погубил девку-то! Погубил совсем… Я чай, старик-ат, сердечный… Скажи, грех какой!.. А нам-то - нам и невдомек; хоть бы одним глазком приметили… Ахти, господи!' - говорила она, не переводя духу, отчаянно ударяя обеими ладонями об полы понявы и тормоша немилосерднейшим образом платок на голове. Глеб, как ведомо, не любил много разговаривать; еще с меньшею охотою слушал он пустые бабьи речи. Он тотчас же осадил жену. 'Ну, чего, чего?.. Эк ее, дура баба! Право, пустая какая!' - проговорил он с таким видом, который мгновенно превратил негодующую старуху в кроткую, смиренную овцу. Он пришел вовсе не за охами, еще менее нуждался в советах, которыми, не медля ни минуты, принялась было снабжать Анна, поощренная снисходительным его объяснением. Вся цель разговора Глеба с женою заключалась в том, чтобы старуха мыла скорей горшки, варила брагу и готовила все к свадьбе.
Дело действительно было такого рода, что не терпело отлагательства.
Недели через две, в воскресный день, у ворот рыбакова дома и на самом дворе можно было видеть несколько подвод; на холмистом скате высокого берегового хребта, которым замыкалась с трех сторон площадка, бродили пущенные на свободу лошади, щипавшие сочную листву орешника. Приглаженный вид двора, освещенного желтыми лучами осеннего солнца, тетушка Анна и еще какая-то баба, бегавшие поминутно из избы под тень навеса и возвращавшиеся всякий раз с кувшинами или пирогами; подводы и, наконец, самые лошади - все это свидетельствовало, что в доме Глеба, отличавшемся всегда тишиною и строгим порядком, происходило что-то не совсем обыденное. Говор, раздававшийся в самой избе, песни, восклицания и звяканье посуды подтверждали красноречиво такое предположение. Изба была полна народу. Тут находились оба тестя и обе тещи двух старших сыновей Глеба, Петра и Василия; были крестовые и троюродные братья и сестры тетки Анны, находились кумовья, деверья, шурины, сваты и даже самые дальнейшие родственники Глеба - такие родственники, которых рыбак не видал по целым годам. Все это съехалось по большей части из Сосновки и явилось попировать на свадьбу к старому Глебу, который женил приемыша своего на дочери соседа, такого же рыбака, по прозванию Кондратия.
Но несмотря на большое стечение народа, несмотря на радушное угощение и разливное море браги, которая пробуждала в присутствующих непобедимую потребность петь песни, целоваться и нести околесную, несмотря на прибаутки и смехотворные выходки батрака Захара, который занимал место дружки жениха - и занимал это место, не мешает заметить, превосходно, - свадьбу никак нельзя было назвать веселою. Все шло, по-видимому, самым обыкновенным порядком, и только главные действующие лица - те самые, от кого бы следовало ожидать всего более радости, - казались как будто недовольными. Нет сомнения, что если б тетушка Анна, движимая чувствами беспримерного добродушия и гостеприимства, не пересыпала в брагу нескольких лишних пригоршней хмеля (все это, разумеется, сделано было тайком от Глеба) и если б гости, в свою очередь, умереннее прибегали к ковшам, заключавшим эту брагу, многие могли бы заметить, что на свадебной пирушке не все было ладно.
Во-первых, молодая совсем непохожа была на обыкновенных молодых. Она сидела как убитая: точно силой выдавали ее за немилого, или, вернее, точно присутствовала она не на свадебной пирушке, а на поминках по нежно любимым родителям. Мужчины, конечно, не обратили бы на нее внимания: сидеть с понурою головою - для молодой дело обычное; но лукавые глаза баб, которые на свадьбах занимаются не столько бражничеством, сколько сплетками, верно, заметили бы признаки особенной какой-то неловкости, смущения и даже душевной тоски, обозначавшейся на лице молодки. 'Глянь-кась, касатка, молодая-то невесела как: лица нетути!' - 'Должно быть, испорченная либо хворая…' - 'Парень, стало, не по ндраву…' - 'Хошь бы разочек глазком взглянула; с утра все так-то: сидит платочком закрывшись - сидит не смигнет, словно на белый на свет смотреть совестится…' - 'И то, может статься, совестится; жила не на миру, не в деревне с людьми жила: кто ее ведает, какая она!..' Такого рода доводы подтверждались, впрочем, наблюдениями, сделанными двумя бабами, которым довелось присутствовать при расставанье Дуни с отцом. Это происходило утром, перед отправлением к венцу. Известное дело, какой же девке не жаль покидать родителей - всякой жаль! Хотя иной раз и в своей деревне остаешься - только улицу перейти, - а все не с родными жить. Ну, как водится, помолишься святым образам, положишь отцу с матушкой три поклона в ноги, маленечко покричишь голосом, ину пору не шутя даже всплакнешь - все это так по обычаю должно. Эта же молодая и попрощалась-то совсем не так, как другие девки: как повалилась спервака отцу в ноги,