косточки…'
- Перестань, матушка Анна Савельевна! Послушай-ка лучше, что я скажу тебе, - произнес старичок, перевертывая последнюю страничку письма, на которой находились только подпись да название полка и губернии, куда следовало адресовать ответ. - Мы пока, слышь, ничего не скажем ему… об нашем об горе… Христос с ним! Ему, сердечному, и без того скучно жить в одиночестве. Проведает, и того, матушка, тошнее будет, востоскует оттого добрая душа его, ослабнет духом… в служебном действии человеку это не годится! Пущай до поры до времени ничего не ведает: легче будет от того на сердце и легче жизнь ему покажется… А написать - напишем. Надо порадовать его весточкой о сродственниках… все как следует… Полно, матушка Анна Савельевна! Божья на то была воля… Бог ровняет, матушка, наши скорби и радости… Вишь, какую сотворил тебе милость: какого дал сынка в утеху твоей печали и старости… Даст господь, доживешь до радостного дня, увидишься: какие еще твои года! Доживешь, сынка встрепешь… Призрит он тебя, успокоит… вместе поживете…
- Где уж дожить, отец! Где дожить! - произнесла старушка, зажмуривая глаза и покачивая головой. - Какая наша жисть-то, поглядел бы ты! Горе одно, горе горькое только, батюшка, и видишь! Не токма что мне, кормилец: Дуня помоложе меня, и той сотвори, господь, пережить жисть-то нашу!.. О-ох, Ванюшка, Ванюшка! Батюшка ты мой! Ох, нет, не видать уж мне, соколик, светлых глаз твоих! Может статься, и пожили бы, касатик, - подхватила она, утирая слезы и принимаясь махать руками, - и пожили, может статься, кабы не он, злодей-то наш! Поглядел бы ты теперь… И ее-то всее, дочь-то твою, без солнца злодей высушил!
- Слышал, матушка, знаю, - тягостно проговорил старик.
Но тетушка Анна не могла уже остановиться. Стоило только ей произнести имена Гришки и Захара, она мгновенно забывала свое горе и вся превращалась в негодование. В эту минуту она забыла даже письмо Вани. Слезы высохли на глазах ее, и только мокрые следы на впалых, сморщенных щеках показывали, что она за секунду перед тем разливалась-плакала. Каждое движение доброй старушки преисполнилось необычайною живостью. Произнося имя Гришки, она размахивала руками и сжимала даже костлявые, бескровные кулаки свои. Задумчивое молчание собеседника как словно сильнее еще поощряло старушку, которая, может быть, во всю жизнь не имела еще такого удобного случая и вместе с тем таких побудительных причин изливать все свои несчастия и жаловаться - слабость, свойственная вообще всем старухам, жизнь которых была стеснена долгое время.
Но нет никакой возможности передать всех жалоб тетушки Анны; еще труднее было бы следить за прихотливыми изгибами ее крайне непоследовательной речи. Речь ее можно только сравнить с ручьем, который бежит по неровной местности: то журчит между камнями и делится на бесчисленное множество тоненьких струек, то вдруг разливается по лужайке, то низвергается с высоты и неожиданно пропадает, чтобы немного дальше снова зашуметь между прутьями лозняка… Голос старушки, выражение всей фигуры изменялись с непостижимою быстротою; все существо ее мгновенно отдавалось под влияние слов и воспоминаний, которые возникали вереницами в слабой голове ее: они переходили от украденных полушубков к Дуне, от Дуни к замку у двери каморы, от замка к покойному мужу, от мужа к внучке, от внучки к Захару, от Захара к дедушке Кондратию, которого всеслезно просила она вступиться за сирот и сократить словами беспутного, потерянного парня, - от Кондратия переходили они к Ване и только что полученному письму, и вместе с этими скачками голос ее слабел или повышался, слезы лились обильными потоками или вдруг пересыхали, лицо изображало отчаяние или уныние, руки бессильно опускались или делали угрожающие жесты.
Наружность дедушки Кондратия представляла между тем во все это время самую резкую противоположность с наружностию собеседницы. По мере того как она оживлялась, лицо его склонялось на грудь; время от времени он глубоко вздыхал, подымал шапку и крестился. Несмотря на глубокую грусть, изобразившуюся в чертах старика с самого начала этого объяснения, он не произнес ни одной жалобы, ни одного укорительного слова. Слушая рассказ о действиях зятя и горькой судьбе, которая, без сомнения, ожидала дочь и внучка, он скорее молился за них, чем негодовал на виновника их несчастия.
- То-то же вот и есть, сам суди, кормилец, какая жизнь-то наша: где уж тут дожить, родной! День- деньской ходишь вот так-то - ходишь убиваешься, слез-то однех выплачешь больше теперь, чем во всю жисть-то, - заключила старушка, неожиданно прекращая свою живую мимику и снова принимаясь всхлипывать. - Ее-то добре жаль, дочку-то твою, да и ребенка-то жаль пуще всего… Без солнца злодей высушил. Тоскует-убивается, касатка, как горька кукушечка… Утопил ее злодей в слезах горьких. Что и будет с нею, не ведаю… Хошь бы ты, право, батюшка, вступился за них; хошь бы разочек поговорил ему… А уж нам-то - и не знаем, как и быть-то! Знамо, бабье дело. Инда страх напал, родной! Сокрушил, злодей, совсем!.. Понаведайся, родной, поговори ему: авось он тебя послушает, посовестится…
- Где уж тут, матушка!.. Я и тогда говорил тебе: слова мои не помогут, только греха примешь! - произнес наконец старик тихим, но глубоко огорченным голосом. - Уж когда твоего старика не послушал - он ли его не усовещевал, он ли не говорил ему! - меня не послушает!.. Что уж тут!.. Я, признаться, и прежде не видел в нем степенства; только и надежда была вся на покойника! Им только все держалось… Надо бога просить, матушка, - так и дочке скажи: бога просить надобно. Един он властен над каменным сердцем!..
Этими словами окончилась беседа, потому что наступило время, когда старик должен был возвратиться со своим стадом в Сосновку. Тетушка Анна, бережно уложив за пазуху письмо Вани, пошла провожать его до околицы. Но вид деревни, в которой старушка родилась и провела свою молодость вплоть до замужества, соблазнил ее: она вошла на улицу. Первый человек, попавшийся ей навстречу, был какой-то родственник; мудреного нет: все почти сосновские жители приводились сродни тетушке Анне. Нельзя же было не подойти и не поздороваться; к тому же она вспомнила, что имя родственника находилось в письме Вани. Но Ваня крепко наказывал передать поклон всем сосновским родственникам и родственницам. Совесть взяла старушку: передать поклон одному и ничего не сказать другим значило нанести последним горькую, вовсе не заслуженную обиду. Основываясь на этом, тетушка Анна поспешила завернуть в первую избу. От поклонов перешло к тому, другому, третьему, десятому и наконец к настоящему житью-бытью старушки. Предмет этот, как уже известно, производил на нее действие раскаленных угольев, подложенных под кастрюлю с нагретою уже водою: она вскипела мгновенно; то же самое повторилось во всех почти сосновских избах, не исключая избы крестника Софрона Дронова. Одним словом, тетушка Анна, как говорится, закалякалась и хватилась, что пора домой, тогда уже, когда на дворе было темнее, чем в погребе. Делать нечего: пришлось позаночевать у крестника.
На другое утро она поднялась, однако ж, прежде чем дедушка Кондратий выгнал свое стадо, и, несмотря на убеждения родственников, приглашавших ее погостить еще денек в Сосновке, суетливо поплелась домой.
Тетушка Анна приближалась уже к краю углубления берегового хребта, где начиналась тропинка, ведшая к избам, когда, взглянув на Оку, увидела челнок, который быстро удалялся от площадки. В челноке, сколько могла рассмотреть она, сидели две фигуры: нетрудно догадаться, что то были Захар и Гришка. Ей показалось даже, что в ту минуту, как она стала спускаться к избам, один из них начал махать шапкой, как словно прощался с нею или здоровался. Старушка плюнула и поспешила домой: предчувствие чего-то недоброго мгновенно овладело ее душой. Она застала Дуню в страшных слезах и отчаянии. Из слов молодой женщины оказалось, что Захар и Гришка забрали невод и сети и отправились продавать их в Комарево. Чувство радости, пробужденное в сердце старушки весточкою любимого сына, мгновенно исчезло. Так глухою, позднею осенью бледный луч солнца, продравшись неожиданно сквозь мрачно нависнувшие тучи, оживляет на минуту безлиственную чащу маленькой рощи, которая давным-давно между тем ждет отдыха под мягким покровом снега.
Но Гришка был уже на слишком скользкой дороге, чтобы остановиться. Вскоре поразил он тетушку Анну чуть ли не в самую чувствительную часть ее сердца. В один прекрасный день он явился домой и завладел с помощью неизменного друга своего Захара всеми горшками, кочергами, самыми любимыми лагунчиками старушки, - словом, унес всю посуду. В ответ на отчаянные крики и вопли старушки приятели уверили, что с наступлением весны, когда начнется промысел, возвратят ей все горшки и накупят еще много новых, нарочно съездят за ними в Коломну, а не то и в самую Москву.
В ожидании этого благополучного времени они постепенно уносили из дому все, что ни попадалось под руку. За горшками последовал остаток муки, купленной Глебом в дешевую пору, за мукою кадки, в которых солили рыбу, и наконец не стало уже видно на берегу площадки большой лодки и вершей.