холодные бока могут их высушить. Совсем стар Прокофий. Сидит, клюёт носом. Только тогда и просыпается, когда у самого уха зашумят ребята.
А ребята уже и не шумят. Никто не шумит. Все подались вперёд, к столу, над которым, отбрасывая по стенам угловатые тени, высится костистая фигура Игнатия Гомозова.
— Мужики! — кричит он. — Мы тут слыхали, как говорили наши уважаемые граждане. Они бы и не против того, чтоб кабинетских земель прибавить обществу. Но кому прирезать? Обратно им же, богатым. А у кого нет ничего, тому и давать ничего не надо… Такая, что ли, справедливость, по-вашему, господа хорошие, такая революция? Дак, по-нашему, не такая! Для чего, к примеру, Акинфию Поклонову столько земли, сколько он запахал, когда у него немолоченный хлеб ещё пудами лежит. Это како же пузо надо — столько сожрать!
Тишина взрывается.
— Верно, — кричат те, что ближе к двери, — так его, задавили совсем!
— А ты кто такой, чтоб мои пуды считать? — срывается с места побагровевший Поклонов, роняя табурет.
— Крой, Игнат!
Шатаются, пляшут по стенам растрёпанные тени. Шершавые зипуны, худые полушубки придвигаются ближе к Игнату. Проснулся старичок Прокофий в своём углу, грозит ребятам: тише вы! А кричат-то вовсе взрослые, Прокофий со сна не разбирает.
Костя зачарованно смотрит на дядьку Игната, на его расстёгнутую солдатскую шинель, на крылатые его брови. Нисколько не испугавшись поднявшегося шума, дядька Игнат продолжает очень громко, чтобы все услышали:
— А в сельском комитете у нас кто? Опять же Поклонов и его подпевалы Борискины оба брата, и Пётр, и Максюта. Разве они дадут землю делить, чтобы бедняку да солдатке досталось? Надо такой комитет, чтобы революцию в свой карман не прятал, новый надо выбирать.
— Не тебя ли, шантрапа приезжая! — кричит молодой басок. — Бродяга, окопная вша!
Это Федька Поклонов разевает свой круглый рот. И Костя стерпеть этого не может.
«Чем бы его достать?» — с досадой оглядывается он и замечает расшлёпанные прокофьевские пимы, что сушатся у холодной печки.
С размаху через головы пореченцев в орущее Федькино лицо летит душно-вонючий стариковский валенок.
Плюх! — и секундная тишина. От неожиданности люди умолкли на полуслове. Но тотчас же кто-то первый хохотнул, и обидное веселье заходило вокруг младшего Поклонова. А он, обалдевший от неожиданного удара, действительно смешон. Гомозов повёл на него своим озорным жёлтым глазом и серьёзно, даже сочувственно поясняет:
— Это Поклоновым на бедность подбросили, а то у них, говорят, хлеба мало, не на что пимы́ справить.
Теперь уж, вся сборня хохочет.
Только Поклоновым не до смеха и тем, кто рядом с ними. Акинфий, побуревший от злости, бросает в лицо односельчанам:
— Кого слушаете? Кого просмеиваете? Плакать, слышь, не пришлось бы красною слезой! Пошли, — командует он сыну. — Нечего слушать здеся! — и, расталкивая мужиков, движется к выходу.
А у печки волнуется старый Прокофий.
— Пим-от, Коська, пим, говорю, куда закинул? Доставай теперя, бессовестный сын. А то я тее знаю, что делать! — и трясёт старой, тёмной рукой, будто и впрямь может пригрозить парню.
— Счас, дедуня, найду, небось! — шёпотом заверяет Костя Прокофия. Поднимается, чтобы протиснуться вперёд, взять валенок, и видит… он видит отца, который и был-то, наверное, всё время здесь, близко, а теперь смотрит на Костю тяжёлым взглядом, не сулящим ничего хорошего…
После Игната Гомозова говорил Никодим Усков, пономарь. Голос у него тихий, слова как из молитвы, а сам всё время призывает божью кару. Закатывая глаза, Никодим грозит длинным сухим пальцем. Ему не дают закончить. К столу выскакивает Сенька Даруев, который вернулся с войны с деревяшкой вместо ноги.
— Хватит! — кричит Даруев. — Будя, наслухались таких-то! Я воевал — вот что заслужил! — и обеими руками приподнял, показывая всем, свою деревянную ногу. — Попробуй-ка, сбегай на ней за двадцать вёрст до своего клинушка. А теперя революция, а мне обратно шиш!
Сенька в остервенении ударяет кулаком по столу, да так, что подпрыгивает на столе лампа- восьмилинейка. Стекло, сидящее в позеленелой резной коронке, наклоняется и падает, обнажая сразу потускневшее пламечко фитиля.
Пламя взметнулось над фитилём и погасло. В сборне становится ещё теснее и трудней дышать, будто сама темнота втискивается между людьми и отнимает остатки воздуха. Кто-то чёркает кресалом, вспыхивают искры. Слабый свет спички освещает лица в другом конце, колеблясь, плывёт над головами.
Но сходка уже прервана. Всем ясно, что и на этот раз ни до чего не удастся договориться миром. Люди вываливаются в распахнутую дверь, в освежающую прохладу весенней ночи.
То обгоняя Костю с отцом, то сворачивая в свои переулки, идут люди со сходки. Вот кто-то быстрым шагом догнал их, поравнялся. Знакомая старая шинель нараспашку заколыхалась в лад с шагами отца.
— Выходит, ты, паря, на сходке тоже своё слово сказал, — кивнул Игнат Косте. — Вот, Егор Михалыч, как оно, не знаешь, где потеряешь, где найдёшь, кто нежданно плечо подставит.
— Я вот ему подставлю, дай домой дойти, — сурово обещает старший Байков.
— Это ты зря, — возражает Игнат. — У парня сегодня, может, боевое крещение вышло. Иному гранатой не суметь так хватко до цели достать, как он валенком. Да и цель какая была — по-ли-ти- ческая.
Отец даже остановился на месте, так разозлили его Игнатовы слова:
— Мне, слышь-ка, шестой десяток доходит, без этой политики прожил, и он перебьётся.
— Думаешь, так и прожил без неё? Не ты ли за так, за «на тот год спасибо» солдаткам скотину лечишь да коновалишь? Не ты ли норовишь вперёд обойти-объехать беднейшие дворы себе в убыток, потом уж к богатеям? Так ведь это тоже политика. Сразу видно, кому ты брат, а кому дальний родич.
— По-хорошему прошу тебя, Игнат, меня в эти дела не путай и парня оставь. Политику свою давай с Поклоновым дели. Вам драться — нам не мешаться.
Отец говорил негромко, но сердито и непривычно много, а Гомозов отвечал без зла, медленно, как бы втолковывая непонятное.
— Попомни моё слово, Егор Михалыч, всё ещё впереди. Сейчас все, надо не надо, орут: революция, революция. А чего революция-то? Что царя скинули? У кого в брюхе пусто, тому мало радости, что нет царя, ему землю подавай. Ему и лесу надо, и всей, сказать, справедливости. А оно не просто. Поклонов-то — слыхал? — желает, чтобы все при его особе оставалось, а другим шиш! Всю, значит, революцию в свой карман упрятать. Как же тут без драки обойтись? Вот погоди, война кончится, возвернутся мужики, ещё не такие драки пойдут. А ты, ежели мечтаешь прожить не мешавшись, так, я думаю, не суметь тебе. И самому не усидеть, и сыновей не удержать. Вон они у тебя какие парни-герои. Этот-то вот, — и дядька Игнат своей большой рукой повернул лицо Кости к свету, — этот-то вот на все руки мастак — хошь на гармони играть, хошь гранаты кидать. Он небось и из пушки смог бы. Как, Костя, думаешь? Или сначала самому поглядеть требуется?
Костя с удивлением и радостью отметил, что дядька Игнат всё помнит про него. Не забыл ни того, что Костя на гармошке играет, ни того, как ответил когда-то в хате у Корченка на Игнатов вопрос про войну…
Чего Костя боялся, того не случилось. Отец не стал его ни ругать, ни бить. Молча дошли до дому, молча легли спать.
Только не давали Косте покою слова дядьки Игната: «гранату кидать», «герой», «из пушки смог бы». Про пушку дядька Игнат в шутку сказал, и это Косте обидно. Если бы по правде на войне пришлось, небось бы из рук не вывалилась: и из пушки сумел бы. Уж первое дело — не сробел бы, это уж да!
Снова тревожаще вспыхнула мысль, что с прошлого года не даёт Косте покоя: добраться бы туда, на